Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 73

Телефон не дал Сергею Константиновичу продолжить.

— Одесса! — подхватила трубку Светлана.

Но это была не Одесса. Звонила дежурная.

— Уважаемые товарищи! У вас в номере громко разговаривают, а время позднее. Прошу вас… Вы мешаете отдыхать соседям.

— Хорошо, мы не будем мешать спать соседям, — ответил Сергей Константинович, которому передала трубку Светлана.

Сравнительно вежливое ведомственное предупреждение, против которого нельзя было возразить по существу, как-то сразу охладило его, он почувствовал накопившуюся за день усталость.

— Все правильно, Светлана. Это была не дежурная, это голос свыше. Шумим, братцы, шумим… А нужно трудиться. Назавтра работы полно. Да еще гестаповец придет.

— Кстати, по поводу гестаповца. Почему его нет в сценарии? Автор проморгал?

— Нет, автор знал, что такой человек был. Но это и все, что он знал. Мы решили обойтись без него.

— Почему?

— Потому что в реальном подполье иметь такого человека хорошо, а в кино очень плохо. Затаскали. Штамп. Палочка-выручалочка для подпольщиков. Непобедимый Клосс номер тысяча первый. Или вы хотели поработать с Микульским?

— Микульский — неотразимый мужчина.

— А мне кажется, потолстел.

— Все равно хорош. Но у нашего Клосса какая-то необычная судьба?

— Попробуй протащить эту судьбу через худсовет. Гарантирую полную обычность на выходе. Нет-нет. Дайте мне сосредоточиться на Шумове. Его я вижу…

Телефон вдруг взбеленился, даже трубка задрожала.

— Вот это Одесса, — определил режиссер. — Сразу видно южный темперамент.

Действительно, это была Одесса, откуда сообщили вести самые благоприятные — актер выехал в аэропорт.

— Прекрасно, — сказал Сергей Константинович.

На самом деле положение было не столь благоприятным, потому что в аэропорту актер узнал, что рейс откладывается. Огорчившись, он выпил в буфете чашку плохого кофе и, с трудом отыскав в зале ожидания свободное место, втиснулся со своим плоским чемоданчиком «дипломат» между двумя многодетными семействами. Время тянулось, как всегда в подобных случаях, медленно, и, чтобы занять его, актер достал и начал перелистывать сценарий.

Как и Шумова, актера звали Андреем, и они были людьми одного приблизительно возраста, однако жили в разное время, и возраст этот оценивался соответственно по-разному. Шумов в свои сорок лет считался человеком если не пожилым, то, во всяком случае, пожившим, давно оставившим молодость позади, а актер в те же годы, несмотря на установившиеся недуги и заметно обозначившуюся лысину, продолжал в глазах окружающих оставаться молодым. Больше того, и сам он видел своего сверстника Шумова человеком старшим. Он ощущал в нем устойчивость и умение делать верный выбор в сложных обстоятельствах, качества, которые приходят с возрастом, вырабатываются жизненным опытом и которых сам он не находил в себе, несмотря на прожитые годы.

Это ощущение и побудило Андрея согласиться играть в картине — захотелось хоть ненадолго перед камерой почувствовать себя спокойным и мужественным, свободным от непреодолимой власти суеты, в которой он жил, с горечью сознавая, что живет и работает на взнос, сплошь и рядом не во имя великой цели и даже не из-за денег, хотя денег постоянно не хватало, а прежде всего потому, что не в силах одолеть инерцию суеты, потому что ему, как и большинству окружающих, легче соглашаться на перегрузки, чем противостоять им, хотя все и понимают, к чему это ведет.

Андрей мог назвать немало людей своего поколения и своего образа жизни, чьи фамилии уже промелькнули в черных рамках на последних полосах газет, промелькнули со словами «неожиданно оборвалась», что было неправдой, ибо люди эти прекрасно знали: жизнь, которую они ведут, может прерваться в любую минуту. И знавший все это Андрей не первый уже год отказывался от отпуска и каждое лето совмещал нелегкие гастрольные поездки со съемками в двух картинах, питался в буфетах, спал в самолетах, много курил, пил кофе, коньяк, а то и несусветную дрянь, называемую в просторечии «коленвалом», чувствовал себя скверно и с невеселой самоиронией думал, что, будь его герой таким же переутомленным и измученным, никаких подвигов ему бы не совершить…

В окружении актера много говорили о новейших средствах поддержания жизни. Один вычитал про атомный стимулятор сердца, который может без замены гонять кровь по организму двадцать пять лет, другой, решительно отвергая мнимые достижения медицины, питался отрубями и ходил босиком… Андрей на такие панацеи не надеялся. Он верил только во внутренние силы человека, в естественную способность пережить непереживаемое или отдать жизнь, когда это необходимо, и с грустью подозревал, что силы такие даны природой не каждому, что сам он может лишь имитировать их в короткие минуты перед камерой или на сцене. Но это были его счастливые минуты, и актер, несмотря на усталость и задержку рейса, грозившую бессонной ночью, думал о завтрашнем дне с удовольствием.





Ему нравился эпизод, в котором Шумов разговаривает с Сосновским, вынужденным освободить Шумова, но внутренне ни на секунду не сомневающимся, что тот «чужой». Эту уверенность Шумов видит и понимает, что врага не проведет, что можно только выиграть немного времени в смертельном поединке, чтобы успеть нанести удар первому, до того как Сосновский разоблачит его или просто убедит гестапо прикончить Шумова по подозрению.

Это была одна из немногих сцен, где автор приблизился к действительности, хотя, конечно, и не воспроизвел ее с протокольной точностью.

Шумов вновь пил пиво в театральном буфете, но на этот раз за столиком, и Сосновский опять первым подошел к нему и сказал тем же, уже усвоенным в разговорах с Шумовым насмешливым тоном:

— Вот уж не подозревал, что вы завзятый театрал.

— Напрасно. Подозревать — ваша обязанность.

— Устаю на работе.

— Я тоже. Вот и захожу сюда изредка.

— Отдохнуть? — спросил Сосновский.

— Конечно. Что же еще тут можно делать?

— Вы знаете немецкий язык, а пьяные офицеры громко болтают.

— Опять вы за рыбу деньги, Сосновский! Мы с вами, как Жан Вальжан с Жавером.

— Жавер, между прочим, прав был, когда подозревал Жана Вальжана.

— А чем дело кончилось? Помните?

— Со мной так не случится, — заверил Сосновский.

— Надеюсь. Да вам меня и не разоблачить.

— В смысле, пороху не хватит?

— Не ловите меня на слове, Сосновский. Я всегда сажусь подальше от шумных компаний. С этого столика и звукоулавливателем ничего не поймаешь.

— Я заметил, что вы предпочитаете одиночество. Но это тоже по-своему подозрительно. Этакая подчеркнутая незаинтересованность.

Шумов пожал плечами:

— Иронический вы человек…

— Слышу слова бессмертного классика, великого знатока души нашей!

Сказал это не Сосновский, который Достоевского не читал, а Шепилло, редактор газеты «Свободное слово», неопрятный, всегда подвыпивший человечек с внешностью и манерами провинциального претенциозного журналиста. До прихода немцев Шепилло был известным в городе фельетонистом, однако мало кто знал, что по совместительству он успешно подвизается в жанре вроде бы противоположном фельетонному — пишет передовые статьи. Каким образом совмещал он сатирическую едкость с официальной патетикой, осталось загадкой, но «разносторонность» весьма пригодилась ему в новых условиях. К немцам Шепилло перекочевал как-то естественно, не мучаясь сомнениями, но и не прибежал очертя голову — с эвакуацией запоздал, остался в городе, вышел по приказу на работу по месту бывшей службы и как человек с репутацией критика советских недостатков, да еще явившийся раньше других, получил повышение и был назначен редактором. Разумеется, Шепилло-фельетонист «новому порядку» был не нужен, и ему пришлось обратиться к опыту автора передовиц. Газета, печатавшая портреты Гитлера и военные сводки вермахта, пестрела привычными жителям заголовками: «Поможем фронту», «Возродим родной завод», «Положить конец вредительству», «Хорошие вести с полей» и так далее. Любопытно, что оккупационные власти подобную «традиционность» не осуждали; они считали ее более доходчивой, чем архаичный стиль эмигрантских изданий, и Шепилло благополучно существовал, поддерживая тонус ежедневными дозами спиртного.