Страница 2 из 110
Впервые за несколько недель Пушкин уснул, как только лег в постель. В доме Нащокина, в какой бы квартире он ни жил, Александра Сергеевича всегда охватывало ощущение уюта, спокойствия и безопасности, которое никогда в последние годы не приходило к нему в Петербурге.
Время пребывания в Москве приближалось к концу. Остались позади первые дни, когда друзья целыми днями болтали бог весть о чем. Промелькнули многочисленные визиты и встречи, прогулки в архив, деловые свидания. Вера Александровна, жена Войныча, очаровала Пушкина. И когда его друг порой до утра пропадал за картами в Английском клубе, Пушкин болтал с ней, чувствуя себя помолодевшим и уверенным в своих силах. Вера Александровна недурно играла на гитаре, пела, иногда Пушкин тихонько подтягивал. Однажды в дом, заходил местный шут Ёким. Исполнил дурацкую песню, которая начиналась так: “Двое саны с подрезами, одни писаные… Дай балалайку, дай гудок!” Пушкину песня пришлась по душе. Переписал слова, выучил и несколько дней напевал ее, то вслух, то про себя. Снегирев, конечно, нанес визит. И Пушкин вспомнил, что ни разу не посмотрел в путеводитель Глинки. Хотя и брал его с собой, чтобы получить новые сведения о Москве. Достал книгу и положил около постели на небольшой столик.
Утром 19 мая Пушкин написал последнее письмо жене в Петербург. Не забыл упомянуть и о домике Нащокина. Он писал: “Домик доведен до совершенства - недостает только живых человечков”. И когда написал эти строки, подумал о своей дочерй МаШе. Вот была бы она рада, если бы увидела все эти вещи в обстановке домика, столь виртуозно выполненные, что ничем, кроме размера, не отличались от настоящих. И Вера Александровна вязальными спицами сыграла бы ей на крошечном игрушечном рояле, стоящем в гостиной домика, ту веселую мелодию, которую сыграла она вчера для него.
Воспоминание o дочери настроило его на мысли о Петербурге, о том, что в Москве не удалось как следует поработать в архиве, да и деловые встречи не все окончились, как бы ему хотелось. Были, правда, и приятные минуты. Например, примирение с Сологубом. A домик Нащокина просто прелесть. И тут же вcпомнил, что в день приезда обещал ему Нащокин какой-то сюрприз. Да, видимо, забыл или не получился.
Потом Пушкин дописывал письмо, лежал на диване с книжкой в руках, думал о Петре и его значении для России. Нащокин, как всегда, встал поздно. Только к обеду появился в гостиной. “А где Вера Александровна?” - спросил Пушкин. “Она поехала к обедне”, - зевая, сказал Войиыч. “Куда?” - переспросил гость. “К Пимену”, - сказал Нащокин, удивляясь настойчивости друга. Пушкин хитро поглядел и сказал: “Ах, какая досада! А зачем ты к Пимену пускаешь жену одну?!” Нащокин быстро сказал:.”Так я же ее пускаю к старому Пимену, а не к молодому!” И оба весело рассмеялись. Потом Пушкин вдруг спросил: “Войныч, а где же твой обещанный сюрприз? Надуть меня хотел? Или забыл?” Нащокин обрадовался.
“Значит, помнишь еще? А он сегодня и будет. Который сейчас час?”-“Второй пошел?” -“Значит, через час ты его и увидишь”. - “Что увижу?” - спросил Пушкин заинтересованно. “Сюрприз и увидишь.»-…загадочно сказал Нащокин.
Часа гулко пробили три. Вошедший слуга, приблизившись к Нащокину, что-тo тихо доложил ему. “Зови скорее”, - сказал xозяин нетерпеливо. Повернувшись к Пушкину, добавил: “Сюрприз” Пришел. Готовься”. В дверь как-то боком, неуверенно шёл небольшой худой человек. Пушкина поразили его глаза. Они были глубокими с расширенными зрачками. Но казалось, что смотрят они сквозь окружающие предметы. В руках вошедшего был ящик, перевязанный толстым ремнем.
“Позволь представить тебе, мой друг, господина Тирони. Он недавно приехал из Италии. И лучше, если он сам покажет свой сюрприз”, - сказал Нащокин. Итальянец поклонился Пушкину, но ничего не сказал. Пушкин тоже промолчал, не понимая, что последует дальше. Итальянец поставил ящик на стол и стал развязывать ремни. После этого он снял верхнюю крышку ящика; и Пушкин увидел странное сооружение, состоящее из Длинного барабана, к которому была приделана ручка. Над барабаном находился тонкий железный лист, в середине которого торчало металлическое острие. Края листа загибались вверх и сужались. Получалось что-то похожее на тонкую металлическую тыкву, какие Пушкин видел в Молдавии.
Иногда их используют, вынув сердцевину, как посуду для жидкости.
Итальянец поправил какие-то крепления, покрутил ручку, которая повернула барабан. Тихо вздохнул и, наклонившись к металлической тыкве, приблизив губы к ее верхнему отверстию, вдруг запел. Манера пения Тирони была разительно отлична от того, как поют в России. Звук был не глубинный, рождаемый в недрах легких, а какой-то дребезжащий, вибрирующий и непривычно высокий. Но песня была красива. Нащокин и Пушкин обменялись восторженными взглядами.
“Это неаполитанская песня”, - сказал итальянец. Замолчал и как будто ждал чего-то. Пушкин нетерпеливо посмотрел на Нащокина. “Зачем он притащил с собой эту штуку? - спросил он. - И зачем он пел в эту тыкву? Специально, чтобы создать неповторимый тембр?” Нащокин хитро улыбнулся и отрицательно покачал головой. “Ни за что не угадаешь, - сказал он. - Ведь это и есть сюрприз. Сейчас ты его получишь”.
Нащокин кивнул итальянцу. Тот стал снова вращать ручку барабана. Что-то зашуршало. Послышались какие-то тихие скрипы. И вдруг из тыквы раздался голос, певший ту же неаполитанскую песню. Голос был похож на Тирони, хотя звучал слабее и как-то хрипловато. Но это было именно то исполнение, которое Пушкин слышал несколько минут тому назад. Он уловил и ту интонационную заминку в исполнении, что невольно отметил в пении Тирони. Во всем этом было какое-то наваждение. Тирони сумел засунуть свой голос в Тыкву, а теперь она возвращала его назад.
Нащокин был рад: друг был потрясен. “Как это он, Войныч?” - спросил Пушкин, недоумевая, когда повторенная мелодия окончилась, а итальянец опять молча стоял около стола.
“Пойдем покажу, - потянул Нащокин Пушкина к столу. - Видишь этот барабан? На него навернут металл, оловянный лист. (“Это металл”, - подтвердил итальянец.) Когда ты что-нибудь говоришь в это отверстие (“В тыкву?” - переспросил Пушкин, а Нащокин подтвердил это кивком головы), то от колебания воздуха колеблется пластина вместе с острием. И на оловянном листе остаются вмятины. Вот они, видишь? А потом, если снова крутить барабан, то острие ощупывает вмятины и колеблется. А от этого и пластина в дне тыквы колеблется и порождает звучание. Понял теперь, что это - чудо. А если менять листы олова, то можно целую звучащую библиотеку создать!” Итальянец проворно отвернул крепления, снял барабан, убрал его в свой ящик, а оттуда достал и вставил в аппарат новый барабан, оловянный лист на котором был гладким - острие еще не касалось его. Нащокин легонько подтолкнул Пушкина к столу: “Теперь твоя очередь, друг мой. Почитай свои стихи, а потом мы их послушаем”.
Александру Сергеевичу вдруг стало как-то не по себе. Детский страх охватил его. От аппарата веяло чем-то потусторонним, а Пушкин был суеверен. Но Войныч почти силой подвел его к раструбу тыквы и сказал: “Чего, добрый молодец, робеешь? Читай!” - “А что читать?” - как ребенок, спросил Пушкин. “Что-нибудь короткое”, - сказал Нащокин.
Голос Пушкина при первых словах трудно было узнать.
Но постепенно музыка стиха захватила его, голос окреп и стал звонким. Это был отрывок из “Евгения Онегина”, где герой повторяет тот путь по Тверской, по которому совсем еще недавно проехал и Пушкин. “Как часто в горестной разлуке, в моей блуждающей судьбе, Москва, я думал о тебе! Москва… как много в этом звуке для сердца русского слилось! Как много в нем отозвалось!” И вместе с последними словами глубокий вздох потряс Пушкина. А сам себе он сказал: “Молодец! Не только Дмитриев о Москве сказать хорошо смог”. И отошел от стола.
Тирони перестал крутить ручку барабана, сдвинул острие и снова начал поворачивать барабан. Сначала посторонние хрипы и шумы делали голос совсем неслышным. Но потом голос сумел прорваться через эти преграды, и в комнате вновь зазвучал голос Пушкина. А Пушкин слушал его и не узнавал.