Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 58



Но Бартон не пожалел уходящих. Он с удивлением обнаружил, что вообще не испытывает к ним никаких чувств. Они только что хоронили его заживо, но он не ощущал ни тоски, ни обиды. А может, это было не с ним, а с кем-то другим и совершенно незнакомым?

Бартон осознал вдруг, какую границу проложила между ним и остальными надвигающаяся гибель. Он оказался по другую сторону границы. Они еще ничего не знали, а ему было уже ведомо нечто такое, что совершенно меняет взгляды и характер людей. Потому-то и к одним и тем же явлениям они относились по-разному. Он смотрел с высоты своего знания, остальные — из темных щелей неведения и инстинктивного ужаса.

Надо попросить врача, чтобы ко мне никого не пускали.

Нельзя отвлекаться, нельзя рассредоточиваться. Что мне за дело до всего этого? Пора отходить, отключаться. Думать нужно лишь о самом главном, о чем никогда не успевал думать в той, далекой теперь жизни. Иные задачи, иные критерии. Все, чем жил в то суетное время, — долой. И лишь мысли-струйки, случайно залетавшие в голову ночью, должны стать содержанием жизни. Когда впереди была туманная множественность лет, я думал о пустяках, за два шага до пустоты хочу думать о вечном. Смешное существо человек!

Ученые говорят, что дети, родившиеся сегодня, бессмертны. Может быть, действительно человечество стоит на пороге бессмертия? Обидно умирать накануне. Но кто-то всегда умирал накануне, пораженный последней пулей в последний день войны.

Впрочем, мне ли судить о бессмертии? Я, наверное, все страшно путаю, болезненно преувеличиваю, усложняю. Мне так мало осталось жить! Так мало…

Интересно, во что превратятся тогда злобная едкая зависть и тупая злоба? Бессмертному больше нужно… И если теперь не останавливает смерть, то что сможет остановить тогда? Когда говорят о бессмертии, я думаю о совершенно противоположном.

Люди однажды узнали вкус индустрии смерти. Это коварная память. Она не может пройти бесследно. За нее надо платить и платить. Как горючая губка, она еще будет и будет впитывать кровь.

В чем же здесь дело? Может, человек порочен в самой основе? Если нет, то чем вызван такой страшный иррациональный дефект мышления? Это случилось, когда меня еще не было на свете, но память, чужая намять погибших почему-то нашла меня. Вот что убило меня первый раз. Остальное пришло только потому, что я уже был мертвым. Одних эта страшная память толкала на борьбу, вела к чему-то светлому и далекому, другие приняли ее, как эстафету преступления.

Я же понял одно — размышлять нельзя. Я задумался, как жить дальше, и не нашел ответа. Жить дальше нельзя. Можно лишь кричать, раздирая рот, полосовать по окнам из автомата, броситься в воду. Так мне казалось тогда. Никогда не забудется день, когда я вдруг со всей беспощадной ясностью понял, что произошло с теми, кого давно нет и со всеми нами. Меня настигли, ударили в солнечное сплетение и убили. Где и когда я мог облучиться!

И только сейчас видно, как смыкается воедино далекий неумолимый круг. Чужое преступление надломило меня, и я перестал думать. Перестал думать и незаметно вступил на путь, ведущий к другому преступлению. Как все неумолимо и беспощадно просто. Ведь те, кто сотворил лагеря смерти, тоже с чего-то начали! Они тоже в какой-то момент перестали думать! В этом все дело. Перестав думать, мы превращаемся в потенциальных преступников и соучастников злодейств. Потому-то все тираны во все времена стремились отучить людей думать. Работника и воина не должна разъедать болезнь интеллектуализма. Нужно трудиться и воевать, а не думать.

С этой наивной прагматической песенки всегда начинается путь к фашизму. Как легко опутать человека по рукам и ногам! И неужели только личное крушение способно просветить его?

Куда исчез он, жирный дым,

Безумный чад человечьего жира?

Осел ли черный лохматой копотью в наших домах

Или его развеяли ветры?

Ведь это было так давно,

А дым не носится долго…

Особенно тот, тяжелый и жирный,

Окрашенный страшным огнем.

И он оседал.

Он еле влачился сквозь туман между тощих сосен,

Над застывшей болотистой почвой.

И клочья его оставались на проволоке

И застилали пронзительный луч,

Который из тьмы, сквозь тени ушедших лет,

Колет и колет в сердце.

Весь ли дым опустился на землю?

Растворился в дождях,

Просочился сквозь горький суглинок и

Мертвую хвою?

Весь ли дым?

Он валил и валил. Днем и ночью.

За транспортом транспорт,

За транспортом транспорт

Обреченно тащился над ржавым болотом

Параллельно полоскам заката.

Нет, не весь он осел на дома и на травы,

Разлохмаченный ветром и временем,



Он все носится в небе, все носится…

Проникает в открытые рты

И потом со слюной попадает в желудок,

А оттуда и в кровь

По исконным путям,

Намеченным в те времена,

Когда из глины господь сотворил человека.

Так смыкается круг, соединяющий землю и небо.

Только что нам за дело до этого круга?

Что нам за дело?

Если дым, этот дым, все такой же,

Тяжелый и смрадный,

Но за давностью лет и невидимый и неощутимый,

Проникает нам в кровь?

Мы отравлены дымом.

Все отравлены дымом.

Как же жить нам теперь?

11 АВГУСТА. ОРДИНАТОРСКАЯ

— Ну, как успехи, коллега? — Главврач улыбался и довольно потирал руки.

“Очевидно, его не беспокоила ночью печень, — подумал Таволски. — Так оно и есть. Хорошо выспался. Даже мешки под глазами не так заметны… А я вот мучился бессонницей. И настроение у меня в связи с этим прескверное. До чего же все просто и однозначно”.

— Как успехи? — снова спросил главврач, открывая окно. Высунувшись наружу, он шумно вдохнул теплый воздух.

Снял полковничий китель, швырнул его на диван, ослабил галстук.

— Последний анализ сыворотного натрия дал чудовищный результат. Доза, вероятно, составила одну — две тысячи рентген. В крови наблюдается катастрофическое падение моноцитов и ретикулоцитов.

— Три — четыре дня, не более. А?

— Возможно, что и раньше… Как обстоит дело с нашими бумагами?

— Генерал связался с высшим начальством. Разрешение уже получено.

— Спасибо, профессор.

— Помилуйте, коллега, за что?

11 АВГУСТА 19** ГОДА. УТРО. ТЕМПЕРАТУРА 39,0. ПУЛЬС 102. КРОВЯНОЕ ДАВЛЕНИЕ 160/110

Дениз! Ты все же приехала… Как ты услышала меня, Дениз? Я приснился тебе ночью? Или ты вдруг увидела меня в толпе, бросилась догонять, расталкивая прохожих и спотыкаясь, но я вдруг пропал, растаял в воздухе? Так это было, Дениз? Ты молчишь… Ты сама растаешь сейчас, уйдешь от меня. Спасибо, что ты пришла хоть на минуту. У меня жар, и ты просто привиделась мне. Но все равно спасибо.

Помнишь нашу звезду, Дениз? Я не сказал тогда тебе, что знаю ее. Это было не в этой жизни, в другом времени, а может быть, и в ином пространстве. Дикие индейцы шеренте, живущие в Амазонас из поколения в поколение передают сказку о юноше и звезде. Ты знаешь ее. Только не догадываешься, что это было с нами в далекие времена.

Как-то ночью взглянул я на небо и увидел там голубую звезду. Оно светила спокойно и ярко, и грустный луч ее проникал прямо в душу.

Я влюбился в звезду и, упав на колени, позвал ее. И долго смотрел потом на небо, тоскуя о холодной и светлой звезде. В слезах вернулся в мой вигвам и упал на циновку. Всю ночь мне снилась прекрасная звезда. И сон был томителен и сладок какой-то удивительной реальностью. Но среди ночи я внезапно проснулся. Мне показалось, что кто-то смотрит на меня пристально и долго. В черной тени я увидел девушку с ослепительно синими глазами.

— Кто ты? Уйди! Сгинь, — прошептал я в испуге.

— Зачем ты гонишь меня? — тихо и кротко спросила она. — Ведь я та звезда, которую ты хотел спрятать в свою калебасу

[2]

2

Сосуд из тыквы.