Страница 6 из 13
Весело болтая о разных пустяках, женщины выпили по чашечке кофе и по глоточку французского апельсинового ликера. Марина встала, собираясь откланяться, Ивонна искренне и удивленно спросила:
– Вы хотите оставить меня так рано?
– Через пятнадцать минут мой автобус, – возразила робко Марина.
– Не волнуйтесь, автобусы еще будут. Они ходят в город каждые полчаса, – Ивонна достала из шкафа высокую бутылку. – Отведайте и бананового ликера, его мой муж очень любит.
– Если только чуть-чуть, одну капельку, чтобы кончик языка смочить, – согласилась Марина.
После кофе Ивонна целых полчаса показывала диапозитивы, снятые еще до войны, когда она отдыхала с мужем в Италии, и Марина высказывала свое восхищение и природой, и архитектурой, и ласковым синим морем.
Ивонна Ван дер Графт, накинув на плечи шубку, проводила Марину до остановки. Несмотря на все возражения, она подождала вместе с Мариной рейсовый автобус, усадила гостью и поцеловала на прощание:
– Я так рада, что вы посетили мое гнездышко, скрасили мое одиночество.
– Я вам так благодарна за чудесный вечер, это был настоящий праздник для меня, – ответила искренне Марина.
Автобус тронулся, Марина прижалась к стеклу, в синих сумерках видела Ивонну, которая помахала рукой.
«В сущности, она неплохая, – решила Марина, – только не надо с ней сближаться, надо быть на дистанции».
А Ивонна Ван дер Графт, вернувшись домой, не снимая шубки, прошла в гостиную. Сняла телефонную трубку, набрала номер.
– Макс, это ты?
– Да, я, – ответил мужской голос и в свою очередь спросил:
– Была?
– Да.
– Ну и как?
– В общем, ничего.
– Ничего не заметила?
– Нет. Обычная средняя женщина. Ведет себя скромно и доверительно просто. Мне кажется, что напрасно мы все это затеяли…
– Что тебе кажется, нас не интересует, – оборвал ее Макс. – У нас свои интересы к этой особе. – И добавил тоном приказа: – Продолжай укреплять связь и будь повнимательней. Нас интересуют любые мелочи.
Ивонна Ван дер Графт сотрудничала с германской службой безопасности. Ее завербовали в первые месяцы оккупации.
Глава третья
Сквозь гул голосов, свист и треск нежданно и властно раздался короткий певучий звук медного гонга, извещавшего об окончании последнего раунда. Судья на ринге – седовласый, худощавый, жилистый берлинец с чуть выпуклыми глазами – громко выкрикнул «брэк!» и, решительно действуя руками, разнял боксеров, расталкивая их по углам.
Смуглый, лоснящийся от пота курчавый грек, шатаясь, как пьяный, выставив вперед руки в пухлых перчатках, пересек ринг, ткнулся в свой угол и навалился всем телом на жесткую подушку. Тренер, бритый наголо, невысокий, шустрый, выдавил ему на голову всю влагу из крупной губки, макнул ее в ведро и стал обтирать боксера, что-то отрывисто выкрикивая. Лишь по мимике его можно было догадаться, что тренер явно не одобряет поведение на ринге своего подопечного.
Игорь Миклашевский, уставший, тяжело дышал, хватая раскрытым ртом воздух, стоял в своем углу и ощущал желанно ласковую прохладу мокрого мохнатого полотенца, которым Карл Бунцоль водил по шее, лицу, затылку, приговаривая: «Гут! Гут! Карошо!»
Бой сложился не очень удачно, быстрой победы, как рассчитывал Миклашевский, не получилось, хотя в первом же раунде Игорю дважды удавалось точным ударом бросить противника на брезент. Оба раза казалось, что грек не встанет, пролежит до окончания счета, но он находил в себе силы и поднимался, принимал боевую стойку, упрямо шел вперед, выставив длинные, как жерди, руки в коричневых потертых перчатках. Вести поединок с ним было очень неудобно, к тому же, как выяснилось в последующем раунде, грек был скрытым левшою, он хитро стоял в обычной левосторонней стойке и умело пользовался своим преимуществом, осыпая Миклашевского градом встречных прямых ударов левой. Лишь к последнему раунду Игорь смог к нему приспособиться, перехитрил и снова точным ударом по подбородку послал на брезент. Но и на этот раз жилистый живучий грек вскочил при счете «восемь» и, подбадриваемый выкриками из зала, яростно ринулся на русского. Игорь не успел отклониться и принял на подставленные перчатки град ударов, сблизился, вошел в ближний бой, но здесь юркий и весьма опытный соперник его опять перехитрил, пошел на клинч, обхватил Игоря, связав движения, не давая бить себя, и буквально повис на нем. Цепко держась, грек в то же время весь расслабился, заставил Миклашевского таскать его на себе по рингу, неудобного и тяжелого, как мешок с песком, пока судья их не разнял. Но это уже был конец боя.
– Зер гут! Карашо! – повторил Карл Бунцоль, обтирая влажным полотенцем грудь боксера. – Гут!
Бунцоль в общем остался доволен поединком, хотя и сложился он явно не по намеченному плану. Опытный старый мастер понимал, что главное сделано – победа достигнута и, следовательно, выход в полуфинал обеспечен.
Оставалось ждать решения судей, и они оба, Миклашевский и тренер, выжидательно следили за судьей на ринге.
Рефери некоторое время стоял в нейтральном углу, спиной к зрительному залу, который все еще продолжал глухо клокотать. Потом вынул из кармана расческу, старательно причесал волосы и после этого обошел боковых судей, принимая от них судейские записки. Рефери сам быстро почел их, определяя победителя, хотя ему и так было ясно, что бой выиграл русский, и, перегнувшись через верхний канат ринга, протянул записки тучному краснолицему полковнику вермахта, возглавлявшему жюри боксерского турнира.
Рядом с ним за столом, накрытым плотной зеленой материей, небрежно сидели на мягких стульях с высокими спинками два человека, один – в черной эсэсовской форме с Железным крестом на груди, второй – в штатском костюме. Кто они и кого представляют, Миклашевский не знал. Слышал от Бунцоля, что тот, в штатском, крупный спортивный деятель. Карл встречал его в Берлине.
Полковник, чмокая губами, не спеша просмотрел судейские записки, показал их своим соседям, потом кивнул рефери, как бы говоря: объявляй!
Судья быстрыми шагами пересек ринг, подошел к Миклашевскому, взяв боксера за кисть, вывел на середину и рывком поднял вверх руку с перчаткой, крикнул по-немецки, путая имя и фамилию Игоря:
– Победил солдат остлегиона Иван Миклашанофский!
Зал ответил одобрительным топотом, аплодисментами, выкриками, свистом, приветствуя победителя и справедливое решение судей. Бунцоль, улыбаясь публике, заботливо набросил на плечи боксера халат, обмотал шею полотенцем.
В раздевалке, тесной артистической уборной, Карл развязал тесемки, стянул с Миклашевского побитые боксерские перчатки, бросил их на узкий длинный туалетный столик. Перчатки сразу отразились в зеркале, словно на столике лежали две пары. Зеркало, вставленное в стену, было обрамлено красивой лепной рамкой.
Миклашевский опустился в мягкое плюшевое кресло, откинулся на спинку, устало закрыл глаза. Ничего не хотелось делать. Ни смотреть, ни разговаривать, ни двигаться. Просто не было сил. Неудачно сложившийся поединок с греческим боксером вымотал его, превратил в мочалку, и даже победа не радовала, не приносила сладкого успокоения. Игорь чувствовал, как по щекам стекали капли пота. Во рту стояла неприятная горьковатая сухость. Сейчас бы стакан воды, холодной, освежающей! Выпил бы единым махом и несколько стаканов. Но пить после боя нельзя. Надо перетерпеть. Можно лишь сполоснуть рот. А встать, подойти к крану у Игоря не было сил. Он так хорошо устроился в мягком кресле, от которого пахло какими-то сладковато-терпкими духами и еще чем-то иным, легким, воздушным, до боли знакомым с раннего детства. И на миг ему показалось, что нет никакого чужого острокрышего Лейпцига, этого оперного театра, в котором гитлеровцы организовали шумный боксерский чемпионат «всей союзной Европы», а есть только родная Москва, милый и знакомый с детства Камерный театр, и мама взяла его с собой на свою «проклятую работу», потому что мальчика не с кем оставить дома, хотя и в театре ему не место. И сидит он в мамином кресле, забравшись в него с ногами, в небольшой маминой артистической комнатке, где на диване разбросаны ее платья, на полу стоят в корзинах старые, привядшие, и свежие букеты цветов, а на туалетном столике, за которым во всю длину вставало зеркало, лежат разные таинственные мамины флакончики, баночки, коробочки, кисточки… Он не любил эту комнату, здесь мама о нем, о своем сынишке, почти забывала, делалась другой, неразговорчивой, строгой, да и вся она как-то менялась у него на глазах. Надевала на голову парик, мазала лицо странными красками и, словно по волшебству, превращалась в старую-старую Бабу-ягу или становилась неловкой девушкой из деревни…