Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 172



— Что вы можете сказать о Бурлак-Стрельцове?

— Господин Стрельцов некогда был очень богатым человеком. И это казалось ему естественным состоянием. А когда его финансовое положение пошатнулось, он стал нервничать. Когда же человек нервничает, то начинает проявляться его истинная суть. А суть господина Стрельцова не вызывает симпатий. Боюсь ошибиться, но, по моему мнению, это очень мелкий человек, тщеславный, завистливый, малодушный, склонный к неожиданным поступкам, зачастую недостойным порядочного человека.

— А как к Бурлак-Стрельцову относился Бонэ?

— Бонэ ко всем хорошо относился, даже к тем, кто заведомо этого не был достоин. Он был очень добрым человеком и умел находить достоинства даже в тех, в ком их никогда не было.

— Какие же достоинства он отыскал в Бурлак-Стрельцове?

— Это может показаться смешным, но он считал господина Стрельцова жертвой судьбы, которая вначале дала ему все, а затем, лишив многого из того, что он имел и к чему успел привыкнуть, сделала его несчастнейшим из несчастных. “Если бы он родился нищим, — любил говорить Бонэ, — он был бы самым счастливым подданным Российской империи”. Бонэ считал господина Стрельцова добрым и наивным, но немного избалованным ребенком. Он его консультировал, когда Стрельцов стал собирать ковры, и если в коллекции Стрельцова есть что-либо заслуживающее внимания, то в этом заслуга Бонэ. Господин Стрельцов полный профан в ковроделии, хотя и считает себя великим знатоком. Он разбирается только в картах и женщинах. Поэтому, когда вновь начались разговоры о норыгинском наследстве, он не зря пригласил с собой во Ржев Александра Яковлевича. А тот по своей наивности считал это знаком дружбы и доверия. Более того, Александр Яковлевич был убежден, что поиски норыгинского наследства их общее дело, и всегда посвящал господина Стрельцова в свои удачи и неудачи, хотя Стрельцов после их первой поездки во Ржев, разуверившись в успехе, больше не ударил пальцем о палец, а проводил все свое время за карточным столом. Стрельцов вообще равнодушен к людям, хотя Александр Яковлевич говорил мне, что он не чужд альтруизма и как-то спас от тюрьмы некоего уголовника, который теперь служит у него швейцаром и готов отдать жизнь за своего хозяина. (“Проверить!” — подумал Косачевский.) Увы, Александр Яковлевич всегда был легковерен. Он стремился верить во все, что могло украсить человека, кем бы он ни был в действительности. Мне очень жаль, что Александра Яковлевича больше нет, господин Косачевский. Это был прекрасный человек и непревзойденный знаток искусства ковроделия, искусства, которое, видимо, никогда больше не возродится.

— Мне говорили, что вы собираетесь эмигрировать? — сказал Косачевский.

— Эмигрировать? — вскинулся Мансфельд. — Нет, господин Косачевский, вас ввели в заблуждение. Я не собираюсь эмигрировать. Действительно мои предки захоронены в Германии. Но мой дед похоронен в России. Здесь же покоится мой отец. Здесь же умру и я. Германия — это мое прошлое, а Россия — настоящее. Я не могу отказаться от нее. Отказаться от нее — это значит отказаться от самого себя.

— На что вы сейчас живете, господин Мансфельд?

— Я за свою жизнь составил некоторое состояние. Мне его хватит на год-полтора.

— А потом?

— Я неплохо разбираюсь в антиквариате, особенно в коврах.

— Вам разве неизвестна судьба антикварных магазинов?

— Я не это имел в виду. Я имел в виду музеи. Государственные музеи… Если останется Россия, то останутся и музеи. Музей — прошлое России. Страна не может идти в будущее, забыв свое прошлое. А будут музеи, найдется работа и для меня. Ведь будут музеи?

— Обязательно будут, — сказал Косачевский. — И в новой России будут самые лучшие музеи мира.

— Вот видите, и вы так считаете.

Косачевский закурил и искоса посмотрел на Мансфельда. Потомок немецких рыцарей, тщедушный, почти прозрачный, сидел на краешке стула, подперев ладошкой острый подбородок и устремив взгляд куда-то поверх головы хозяина кабинета. Здесь, в комнате, находилось лишь его бренное тело, а мысли витали где-то далеко: может быть, в залах будущего музея ковров, а может быть, где-то еще. Лицо Мансфельда как-то стаяло, посерело, кончики тонких, четко очерченных губ опустились. Он устал. Как-никак, а допрос уже длился около четырех часов.



— Хотите еще чая?

— Нет, благодарю вас, господин Косачевский.

— Тогда прочтите все, что я записал с ваших слов, и распишитесь, вы очень помогли нам, господин Мансфельд.

Итак, Елпатов лгал. Лгал, когда говорил, что не знал об убийстве своего бывшего служащего. Лгал, когда утверждал, что Бонэ и Бурлак-Стрельцов ездили во Ржев, чтобы отыскать там рецепт волосковского кармина. Лгал, когда отрицал свою осведомленность о последующем посещении Бонэ Ржева. Лгал, когда говорил, что не имеет представления, почему Бонэ заинтересовался Кузнецовой-Горбуновой и этим прохиндеем Мирекуром.

Для чего?

Ложь, конечно, не доказательство и даже не тень доказательства причастности бывшего главы торгового дома к происшедшим событиям. Косачевский был достаточно опытен в розыскном деле, чтобы обманываться на этот счет. И тем не менее люди редко лгут из любви к искусству. Чаще всего у них есть для этого какие-то основания. Правда, лгут они по разным соображениям, порой не имеющим прямого отношения к тому, что стало поводом к их допросу. Но ложь — это ложь. Она не может не настораживать.

Почему все-таки Елпатов пытался утаить правду о норыгинском наследстве? Не хотел, чтобы оно могло достаться Советской власти? Возможно. Точно так же вполне возможно, что у него были и какие-то другие соображения.

Покуда обо всем этом можно было лишь догадываться. Ясно одно: после показаний Мансфельда, правдивость которых не вызывала никаких сомнений, и Елпатов и Бурлак-Стрельцов приобретали для следствия особый интерес. Их связь с Бонэ в поисках норыгинского наследства вполне могла стать основой новой версии убийства Александра Яковлевича Бонэ. А вот насколько эта версия окажется достоверной — дело будущего. Ближайшего будущего, как надеялся заместитель председателя Совета московской милиции. Во всяком случае, здесь стоило покопаться.

Вторично допрашивать Елпатова Косачевский пока не хотел. Такой допрос мог лишь помочь бывшему главе торгового дома сориентироваться в сложившейся обстановке, а это затруднило бы дальнейшее расследование. Ни к чему было сейчас вызывать в Уголовно-розыскную милицию и Бурлак-Стрельцова. Пусть эти двое считают, что про них совершенно забыли, и спокойно занимаются своими делами… под постоянным тайным наблюдением сотрудников уголовного розыска. Если не сегодня, то завтра Косачевский будет располагать о них сведениями, которые помогут разобраться и в них самих, и в мотивах их поведения.

А пока эти сведения будут постепенно накапливаться, центр розыскной работы следует, видимо, перенести во Ржев, где легко можно отыскать людей, с которыми Бонэ встречался и говорил.

Но к тому времени, когда были отработаны не только схема, но и детали дальнейшей работы по делу об убийстве, произошло событие, значительно ускорившее раскрытие преступления.

Допрашивая одного из уголовников, задержанного во время облавы на Хитровом рынке, Борин совершенно неожиданно для себя узнал обстоятельства, которые вскоре стали решающими в деле об убийстве Бонэ.

Вначале случайно полученные сведения представлялись малосущественными даже ему самому. Действительно, что может быть интересного в том, что у некоего бандита Велопольского по кличке Утюг, которого застрелили сотрудники розыска на Мясницкой во время ограбления склада мануфактуры, имеется брат, занимавшийся в молодости воровством, а затем остепенившийся? Ничего. Мало ли у кого из преступников есть остепенившиеся братья!

Но, как известно, в розыскной работе малосущественное порой превращается в весьма существенное, а то и в определяющее. Так произошло и на этот раз…

— Вы помните, Леонид Борисович, Велопольского? — спросил Борин, входя в кабинет Косачевского.