Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 120

Выкатилась и упала на пол, вынуждая меня нагнуться и с блаженной гримасой удавленника, вынутого из петли (тут тебе сразу колотье в печенке, одышка и круги перед глазами), покрасневшим от натуги лицом и возведенными к потолку глазами пошарить под столом.

Впрочем, какой уж там кулак – кулачок. Острый, с синеющими прожилками, волосками на сгибах пальцев, примятыми (безымянный), где некогда желтело обручальное кольцо, оставившее едва заметный след, почти неразличимый ободок, красноватую натертость, и побелевшими от напряжения косточками. Но и им, кулачком, я бы с мстительным наслаждением… ну, если не грохнул (силенок все же не хватило б), то внятно, внушительно, остерегающе постучал по крышке стола.

Ведь благодаря сложившемуся за многие годы порядку мои отчеты снискали себе репутацию совершенных образцов канцелярского стиля, красотами которого я вправе гордиться. Стиля утонченного, с оттенком болезненного изыска, старомодным изяществом в оборотах речи, чем-то таинственно мерцающим сквозь оболочку слов, как косточка сквозь матовую кожицу спелого винограда.

Но и стиля, прошу учесть, – при всей болезненности - отмеченного наивной простоватостью, всегда служившей признаком отменного душевного здоровья, крепкого сна без сновидений и бодрого пробуждения.

Хотелось бы подчеркнуть: именно простоватостью, а не грубостью, поскольку простоватость не бывает оскорбительной для слуха, не бросает вызов благопристойности и не нарушает атмосферы наших благородных собраний.

А, впрочем, если и нарушает, если даже и грубость, вернее, некая грубоватость, ну и что с того? Да, что с того, господитыбожемой (в нашем городке это произносится слитно, на едином выдохе, как одно слово)?! Ведь даже и Шекспир… так сказать, себе позволял… а ведь в зрительном зале «Глобуса», на галерее с удобными, широкими, надежно сколоченными скамьями (желающим за дополнительную плату выдавались мягкие подушки под спину и скамеечки под ноги) присутствовала весьма почтенная публика. Там можно было увидеть и добропорядочных отцов известных в Лондоне семейств, наживших свои капиталы честным и неутомимым трудом, их опрятных, ухоженных, всем довольных стариков родителей и послушных, ангельски кротких, скромно одетых жен.

Но и им не претили рискованные выражения актеров, всякие там скабрезности, поскольку эти ангелы и сами умели при случае отчитать проштрафившуюся дылду горничную, выбранить нерадивую кухарку, расчихвостить остолопа швейцара или пройдоху дворника, да так, чтобы те разинули рты и замерли в немом изумлении от всего услышанного.

А кроме того, подобные выражения и обороты речи воспринимались снисходительно как чисто народные. В них усматривалось проявление духа вольности, ничем не стесненной свободы, веселого, искрометного озорства, без которого театр – не театр, а засушенный гербарий с проткнутыми иголками мумиями жуков и бабочек. Пансион для благородных девиц, с коими случаются истерики и обмороки при виде сморкающегося в ноздрю мужика. Или кафедра для упражнения в самом напыщенном красноречии таких господ, как Корнель и Расин. Эти господа своими пьесами услаждают слух королевских особ, багровеющих от важности министров, чопорных напудренных придворных и прочих брезгливых снобов, чьи испорченные желудки способны переварить лишь паровую котлетку, да и то без горчицы, соусов и приправ, а извращенные вкусы – обескровленную, вымороченную классику…

Вот и наше собрание никак не желало уподобиться ни тем, ни другим, ни третьим. Поэтому у нас, собственно, никому не возбранялось. Никому, если даже сам Председатель (его имя еще будет названо по ходу повествования) после сверкающих каскадов классического красноречия, достойных Демосфена и Цицерона, не брезгал словцом, явно считанным с заросшего лопухами забора. Считанным с забора, услышанным на рынке или перенятым от оборванных нищих, подравшихся из-за доходного места у церковной паперти, где благочестивые прихожане особенно охотно бросают в кружку стершиеся медяки, отламывают для раздачи страждущим куски пирога с капустой, суют им сваренные вкрутую яйца, апельсины или сморщенные яблоки.

Словом, стиль для меня – и виноградная косточка, и усыпанная ягодами гроздь, и лоза, вьющаяся по врытому в землю колышку, и виноградарь с почерневшими от загара, морщинистыми руками, и его крикливая, бестолковая жена, и шалопаи дети. И даже чучело на шесте, отпугивающее воробьев. Да, подует ветер, и оно ну их стращать, сотрясаться всем телом, размахивать пустыми рукавами, лязгать ожерельем из ржавых консервных банок, словно готово сорваться с места и пуститься вдогонку за поклевщиками спелых, налитых соком ягод, проворными и юркими воришками.

Иначе говоря, жизнь моя несчастна и убога, любезный читатель.





И сам я, мнительный, опасливый, боязливый и диковатый,   – если и не виноградарь, то чучело в мятой, надетой набекрень шляпе и заношенном пиджаке с дырявыми карманами, поскольку никакой жены у меня нет, и детей тоже нет. Никто не встречает меня сумрачными, дождливыми вечерами, не помогает снять плащ, размотать шарф и поставить сушиться у печки мокрые ботинки. Никто не подает мне ужин – яичницу с ветчиной и помидорами на дымящейся сковороде и не наливает в стакан домашнего вина из бутыли, оплетенной по самое горло ивовыми прутьями.

И вместо дома у меня – холостяцкая берлога с пылью на буфете, паутиной по углам и мышами, скребущимися под полом. И некому будет закрыть мне глаза, когда я околею на своем продавленном, завалившемся набок диване с откинутыми валиками, выпирающей пружиной и торчащей отовсюду трухлявой соломой.

Глава вторая. В ней приводятся краткие сведения о тех, кто у меня все же неким образом есть – при моей несчастной холостяцкой жизни

Однако не могу не упомянуть о тех, кому обязан сознанием того, что я, несчастный холостяк, все-таки не совсем одинок на свете, хотя это вряд ли утешает, поскольку утешители слишком от меня далеки (не только в смысле пространственной отдаленности).

Далеки - если не сказать, что чужды,…

Есть у меня милый братец Иван, которого все зовут то Яном, то Жаном, то как-нибудь еще в зависимости от настроения и погоды за окнами. И вот что примечательно: этот самый Жан (остановимся на этом варианте его имени) настолько меня младше, что вполне мог бы быть мне сыном. Но все же он – единокровный брат, и из-за разницы в возрасте мне с ним неловко, неуютно, как-то не по себе. Бывает так с близкими: хочется, чтобы они оказались подальше. Вот и я со своим братцем Жаном теряюсь, впадаю в неестественный тон, натянуто улыбаюсь, заискиваю. При этом стараюсь поскорее откланяться и – шажочками, шажочками - удалиться. Да еще напоследок шляпу над головой приподнять и этак шаркнуть ножкой, сделать нечто вроде глумливого реверанса: вот, мол, мое почтеньице…

К тому же меня смущает, что по роду своих занятий он…  ну, был бы брадобрей, трубочист, могильщик на кладбище или даже ассенизатор, я бы с этим смирился, поскольку деятельность каждого из них как-никак полезна, необходима для общества, чем вызывает к себе уважение (хотя и, признаться, несколько отталкивает). Не могу я смириться лишь с балаганным шутовством, фиглярством, фокусами вроде тех, в которых наловчился карманник, способный вытащить у вас кошелек, пока вы наклоняетесь над прилавком и разглядываете услужливо выложенный перед вами вышколенным продавцом товар.

Братец же мой, представьте себе, именно шут гороховый. Иными словами, фокусник в цирке, иллюзионист и гипнотизер. И всякий раз,  когда мы встречаемся, я опасаюсь, что он превратит меня в голубя, змею или цыпленка. Или того лучше - распилит пополам, измельчит и заставит кружиться в воздухе наподобие конфетти или бумажных хлопьев снега, выбеливающих оперную сцену, когда по ходу действия требуется изобразить суровую морозную зиму (например, при постановке оперы «Иван Сусанин», известной также как «Жизнь за царя»).

Последнее время он особенно преуспел по части этого самого снега, дождя и прочих погодных явлений, заставляя публику то ежиться и стучать зубами от пронизывающего невыносимого холода, то обмахиваться платками из-за насланной им удушающей тропической жары.