Страница 7 из 8
Я только что придумал стихотворение. «Вот муравей, размером с букву “Ж”». Гляди, такое впечатление, что он читает книгу, так долго по ней бегает.
Он её и читает. Только своим каким-то причудливым способом.
Так и нужно читать Бейтсона.
Муравей, обнаруживший своё сходство с начертанием литеры, верно, был бы очень сильно изумлён, если только подобные чувства пристали муравьям. Возможно, он воспринял бы это как знак, да это ведь и был знак. Предназначен ли этот знак для него? Или, быть может, он ощутил бы священный ужас от предположения, что он сам, крохотное насекомое существо, спешащее по своим делам и наткнувшееся вдруг на кипу гладких, испещрённых неясными каракулями листов, отличных по своей структуре от привычных ему листьев растений, листов, в которых не течёт прозрачная вязкая жидкость и которые поэтому легче признать мёртвыми, — что он сам лишь прообраз одной из целого ряда чёрных закорючек, складываемых в те или иные группы сообразно неизвестному ему принципу? И тогда метание муравья по странице книги — не просто набор хаотичных движений, но стремление переписать повествование, внести в него некоторое недоступное для него самого сообщение, которое в конечном итоге призвано засвидетельствовать его существование. Если бы бог или боги существовали или хотели бы говорить с человеком, возможно, их речь была бы столь же бессмысленной и причудливой. Но бог или боги имеют не больше охоты беседовать с людьми, чем муравей телеграфировать им при помощи движений и покоя своего крохотного тела. Есть, однако же, некая тайна в том факте, что его размер в точности совпадает с размером литеры, которой обозначается звук «Ж».
II
Человек и растение
Человек кормит растение фиолетовым корчащимся червем. Растение плотное, с вощёной гладкой кожицей, под ней крутое желе в прожилках. Оно разевает рот навстречу корму и с сухим щелчком захлопывается на все восемнадцать булавок.
Не говорит и не ходит. А когда бы говорило, то язык его был бы столь скуден, что своим видом оно бы могло рассказать больше и выразительней. Оно умеет жить и питаться. Оно право.
(Медузы своими двадцатью четырьмя глазами способны отделить тёмное от светлого, как если бы присутствовали при первом дне творения и застыли в нём навсегда).
Человек кормит растение червем, живое живым в гораздо большей степени, однако к живому в меньшей степени человек привязан, а к живому в большей степени
не привязан. Червь умеет отличить твердь земную от тверди небесной, как если бы присутствовал при втором дне творения и застыл в нём навсегда, предпочитает земную; половина червя остаётся жить, другая через какое-то время станет частью метаболизма растения, из одной жизни стало две, из двух жизней осталась одна, и нельзя сказать, были это две разные жизни или одна и та же, умноженная простым удвоением.
(Так и у медуз: часть жизни они живут, как полип, прикреплёнными к поверхности и бесполыми, а после, расслаиваясь, живут неприкреплёнными и двуполыми. После цикл возобновляется. Прозрачные мощные мускулы, непрестанно фильтрующие воды сокращениями двух своих шевелящихся юбок.)
Растение питается ртом и корнями. Корней у него немного. Там, откуда оно, почвы мало и она скудна. Лицо его всегда сохраняет одно и то же выражение: смесь жестокости, невозмутимости и беззащитности, свойственную всем физиономиям, от природы лишённым глаз.
(Тогда господь нагнал на человека сон, и когда тот уснул, вынул ему ребро и создал из него ещё одного человека, не мужчину, а женщину. Однако первый человек до конца не пробудился ото сна и другого человека видел словно бы сквозь дымку или марево, так подействовал на него божественный наркоз. Следы этой головокружительной операции сохранились у потомков первых людей вплоть до наших дней как некий первозданный морок.)
Ни одному животному, кроме человека, не было запрещено есть плодов от древа познания, поэтому многие их ели безнаказанно и не были отвергнуты богом. Человек кормит растение, потому что признаёт в нём высшее, гораздо более мудрое существо.
(Люди в свой срок рождаются на свет, но в этом племени раз в несколько поколений появляется одна какая-нибудь женщина, в чреве которой ребёнок развивается семь или восемь недель, а после прекращает рост. Их называют «вечно ожидающими», окружают большим почётом и наделяют магическими свойствами, в частности способностью совершенного знания, поскольку они сочетают в себе две жизни — человеческую и такую, которая замерла между человеческой и животной. Их сны записывают, не пытаясь истолковывать их. Рождение для них является не злом, но признаком вырождения: животное может выжить без других животных, а человек не может. Они с почтением прислушиваются к движениям этой, в сущности, раковой опухоли, которую ни за что не позволят удалить; умирают высохшими, пожелтевшими, полностью высосанными высшим и непостижимым для них существом, в страшных муках, но с блаженной улыбкой.)
Море
…Волосатые скользкие плиты на близком дне, серые округлые гальки, точно отложенные тучей каменных птиц. Вытащил из воды, и солнце мигом слизало с гранитного осколка всю привлекательность, остался камень как камень.
Только очень немногие люди, выйдя из воды, остаются красивыми. Верно, сама их кожа состоит из крошечных сот-ловушек, удерживающих воду, так она в них и остаётся жить и разговаривать. Когда они умирают, ловушечьи жва- лы расслабляются, и вода, вольная, возвращается в небо, а после назад, в море, оставляя за собой тоненькую корочку соли, поэтому те люди не тлеют, лишь ссыхаются.
(Так хотелось думать. Вообще же думать хотелось не очень. Солнце что-то такое делает с человеческой головой, что несколько часов кряду можно жить как животному, притом не самому сообразительному. И весь берег, как противень, выложен плохо подошедшим сырым тестом их тел. Придёт, кажется, большая волна и слизнёт. Только песок на зубах хрустнет. Так хотелось думать.)
Дети вылавливали медуз и наблюдали их таянье. Сосредоточенно, точно маленькие учёные. Один придавил её камнем, другая жеманно тыкала пальчиком. Медуза
была засланцем небезопасного чужого мира, не умела говорить и смотреть, из неё не текла кровь. Сгусток солёной воды, вот что она была такое. Не человек и не зверь, а словно бы приобретшая плотность тень. Сжимается и разжимается, как некоторое отдельное, полупрозрачное, холодное не пойми чьё сердце. Потом подошёл взрослый и сковырнул его в воду палкой.
Зимой, подумал мальчик, море не замерзает, а превращается в студень. В рыбное заливное. Приходят люди, отрезают большими ножами и так питаются до самой весны. Летом съеденное опять отрастает, потому что зимой люди едят море, а летом море ест людей.
…В первый раз заплыл так, что не видно берега. И берегу его не видно. Огляделся: «такой, верно, видел бог землю, когда творил её. Никому не видной». Синий морщинящийся шар с жидкой кожей, укутанный тоненьким, в два пальца, небом. Тогда ещё ни рыб, ни организмов, ни трав, только вода, но какая вода? Та вода другая, живая, один глоток выпьешь и процветёшь, как пруд, заведутся в тебе малые земли. Один человек-левша ходил по городу, никогда не разжимая правый кулак, потому что был там маленький город с башнями, садами, горожанами и даже уличными собаками, никому никогда не подавал руки и прослыл угрюмым мизантропом, и под конец в приличные места его звать перестали, а в неприличных всегда была вероятность ввязаться в какую-нибудь историю. В море человек гол и невесом, море им играет, снизу поддерживает тупым полумягким носом, как мячик. Человек существо пустое, легче воды, и сама вода его тела слишком легковесна,
будто бедная родственница той, большой воды снизу и всё время за человечка просит. Из этой, нашей человеческой воды на небе получаются особые сизые облака, что на крылья похожи и всё время складываются в разные нелепые картинки. На них наблюдатель смотрит, когда устаёт наблюдать и хочет поразвлечься чем-нибудь несущественным. Вот для этого мы тут, не для чего-то, как нам мнилось, своего. А что он там наблюдает — бог весть.