Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 216 из 353

– Попрошу оправдателя Омана оставить неуместные замашки. Я хотел бы напомнить присутствующим, – голос судьи возвысился, – что только что, полчаса назад, они высказались за смертную казнь для подсудимой волшебницы Золотинки.

Он сел, и настала такая полная, продолжительная тишина, что казалось, двадцать тысяч пигаликов затаились, попрятавшись. Не смутился, похоже, один Оман, что можно было приписать тому удачному обстоятельству, что он скрылся в дверях позади придела, когда судья зазвонил в колокол, и появился на арене, едва тот кончил говорить. Когда Золотинка увидела оправдателя вблизи, она почувствовала его лихорадочную собранность, с которой готовятся, наверное, прыгнуть в пропасть.

– Поэт я, может быть, не самый известный! – воскликнул Оман, ступая по разбросанным на арене листкам. – Пусть я не самый прославленный поэт, – повторил он, рассчитывая как будто на возражение, но зал не откликнулся. – Но ходатай за обвиненных в творческой смелости волшебниц хороший! Так что не ждите от меня снисхождения.

Золотинка поежилась. Она нутром чуяла, что нельзя разговаривать так с пигаликами, которые только что совершили гражданский поступок, как они его понимали. Все, что говорил оправдатель Оман, казалось ей бахвальством, – не туда и не о том. Кутаясь в плащ, то и дело подтягивая его на плечах, она нет-нет да поглядывала на осевшую под грузом черного песка чашу – высоко над головой, немыслимо высоко и страшно, зависла роковая тяжесть, которую Оман силился приподнять своими легковесными и заносчивыми речами.

– Ага, вы устроились в позе беспристрастных и мудрых слушателей! Ну так оставьте надежду отсидеться! – бросал он в пространство. – Моя речь не оправдание подсудимой, я ее не буду оправдывать, она виновата. Моя речь – обвинение вам, судьям. Так в чем же я вас обвиняю? Вы скажете: в жестокости. Нет, это было бы слишком просто, это ничего не объясняет. Не обвинишь вас в пренебрежении долгом. И недостатком сообразительности не упрекнешь. Что же касается до понимания дела, и существа его, и подробностей, то тут уж вас точно с места не сдвинешь, это вы все обсудили и обмозговали задолго до суда. Так что не ломайте голову. Я обвиняю вас в недостатке воображения!

Оман произнес это как-то крикливо и разве что не притопнул, что могло бы показаться смешным: маленький кучерявый пигалик гневается на дне глубокого крутого провала, по склонам которого расселись двадцать тысяч судей. Оман сбивался, не умея выдержать тона, то лицедействовал, то впадал в заносчивость, и одним попавшим не туда словцом выдавал внутреннюю неуверенность, отчего Золотинке становилось стыдно, горячечный стыд заливал ей щеки… но пигалики слушали. Она чувствовала и видела: слушают. Несмотря ни на что. В другом собрании, среди людей, несносными своими ухватками Оман уже вызвал бы прочное отторжение.

– Что рассказывать о том, как жила-была девочка, маленькая девочка, меньше пигалика, которая лепетала «лыба» вместо «рыба», – что я стану говорить, если у вас нет воображения? Нужно ли рассказывать, как славная малышка играет с набегающей волной, доверчивое, смешливое существо, нисколько не робеющее перед величием беспредельного моря? Зачем вам это, если вы не увидите, не ощутите в этой простой картинке извечной драмы всего живого?

Воображение отделяет нас от мертвой природы. Воображение – начало проникновения в существо вещей, первопричина тонких душевных движений. Зачем же я буду рассказывать вам о первых годах любознательной малышки, которая жаждет любви, как зеленый листок света? И нужно ли вам знать, как росло существо с золотыми кудряшками, на ощупь осваиваясь в мире больших людей, где не так уж покойно тому, у кого ясные глаза и чистое сердце, тому, кто полон сочувствия ко всему живому и поэтому не может не страдать в мире, где живое попирается неживым, где мимолетен рассвет и страшна ночь?

И может ли лишенный воображения представить себе, как взрослеет, не ожесточаясь, девочка, девушка, которая самим своим существованием являет вызов хаосу и разрушению? Человеческий детеныш впитывает сердцем любовь и щедро возвращает ее в мир, согревая сердца близких, ибо все мы, что люди, что пигалики, греемся друг возле друга! Стоит ли говорить о маленьких подвигах маленького человечка, которые соразмерны великим деяниям больших? Как объяснить тому, у кого нет воображения, что если нежная девочка-подросток кидается защитить слабого, не умея никого защитить, то защищает – самым величием своего порыва?

Нет, я не стану говорить вам о детстве и юности Золотинки. Напрасно говорить. И нечего, в сущности, сказать. В детстве и в юности Золотинки не было ничего особенного. Ничего такого, чтобы пробудить воображение того, у кого оно изначально отсутствует. Ничего особенно выдающегося. Все было так, как бывает у всякого благородного, совестливого и чуткого существа с широко распахнутыми глазами и открытым сердцем – ничего сверх этого.

Воображение учит нас видеть богатство в обыденном и близком, в том, что рядом и под рукой, тогда как нехватка воображения, воображение черствое и скучное возбуждается лишь из ряда вон выходящим, невероятным и небывалым. Только воображение научит нас понимать немощного старца, воображение поставит на место ничтожной букашки, что ползет по травинке к солнцу, на место приговоренного к смерти и запертого в клетку – на место всякого живого существа, которое потому уж достойно сочувствия, что живет и смертно, и век его краток… Краток, как вспышка молнии, которая освещает бездну. Воображение… воображение может все. Оно заставит нас понять и простить падшего, оно заставит без зависти и снисходительности принять и простить того, кто выше нас нравственно и умом.





Воображение учит смирению. Воображение учит гордости. И сама любовь… Что есть любовь? Воображение! Воображением любим того, кого в действительности совсем не знаем. И что еще удивительней, воображением любим того, кого знаем уж слишком, пожалуй, хорошо. Воображение заставит нас ужаснуться, когда поймем такую славную, благородную и мужественную злодейку-волшебницу, которая имела невежество хотеть. Имела неосторожность любить. Имела дерзость быть, скажу я. И уж тем одним порождала невиданные чудеса. Воображение поможет нам понять и оценить то душевное движение, которое заставило девушку добровольно отдаться пигаликам, чтобы выручить из беды названого отца. Девушку, которая, без сомнения, сдержала бы слово, когда бы не пала жертвой одного из величайших негодяев века чернокнижника Рукосила, так что пигаликам пришлось спасать ее от забвения, с тем, чтобы затем уж предать смерти.

Я говорю о Золотинке. Я говорю о той, чей жизненный срок так короток, так жестоко определен и рассчитан. Я говорю о той, кого вы хотите пережить. Каждый из вас будет жить, когда она умрет, истает в невыносимых страданиях, замурованная палачом. Каждый из вас будет жить, когда она умрет. Но и вы умрете. Подумайте об этом. Если у вас есть воображение.

Оман кончил, но еще мгновение или два он как будто не понимал этого. Однако все уже было сказано.

Он нагнулся подобрать узенький листок из тех, что попадались ему под ноги, когда он расхаживал по арене, метая взгляды. Это были клочки выступления, исписанные кудрявым писарским почерком листочки. Оман перечел случайные, выхваченные откуда-то из середины строки, ничего теперь ему не говорящие, и принялся собирать разбросанные по арене бумажки. Онемелая тишина подстегивала Омана, он заторопился, подозревая, что задерживает ожидающий, затихший в напряженном молчании зал. Он принялся сгребать бумажки и комкать, рассовывая их по карманам.

И выбежал, весь нашпигованный листками, – мимо расступившейся стражи, в ворота.

Зал как-то особенно шевельнулся, перевел дух – Золотинка почувствовала это всем своим естеством… И председатель звякнул в колокол, резко поднявшись:

– Судебные установления воспрещают рукоплескать ораторам! – поспешно объявил он.

Вдохнувший было зал расслабился, загудел сдержанными голосами.

Вспыхнуло созвездие волшебных огней, и Золотинка задрала голову, уронив скользнувший на спину капюшон. Она боялась понимать, что будет, хотя и знала, что оправдают.