Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 184 из 353

После точки осталось только обмахнуть не просохшее письмо извлеченным из подкладки перышком – строки исчезли. Чистый лист можно было спокойно оставить на столе, – почтовое перышко выпорхнуло в окно. Дело сделано. Ананья скользнул к двери.

Со ступенек лестницы он заглянул в низкий зал харчевни – невзрачный, но чистый покой с двумя длинными столами. Перед слабо дымившим очагом молодой вельможа в серебристо-белых шелках, схватив хозяина харчевни Синюху за ухо, пригибал его к полу, сопровождая это занятие прибаутками. Здесь же, у очага, испуганно жались Синюхины домочадцы: жена, две дочери, маленький сынишка и придурковатая горбунья, которая служила на кухне. Пять или шесть случайных посетителей харчевни, бросив застолье, отступили к стене. У широкой двери на улицу поблескивали доспехи стражников.

Ананья попятился невидимкою и начал подниматься по плохо освещенной крутой лестнице. Тревожные соображения теснились у него в голове. Задерганный, оборачиваясь, чтобы прислушаться, застегиваясь на ходу, ступал он вкрадчивым шагом, бережно, словно боялся повредить лестницу… Но не уберегся – поскользнулся и, не успев ухватиться за поручень, грянулся с деревянным стуком.

Он сверзился на две-три ступени вниз без единого стона – в таком стоическом молчании, что можно было думать, будто он и сам состоит из дерева.

После короткой передышки Ананья возобновил движение ползком, на карачках, помогая себе руками. И расхрабрился уж было встать, когда послышались тяжкие, переходящие в стон вздохи. Снизу из-за поворота лестницы показался убитый горем Синюха. Мясистые щеки хозяина, и без того дряблые, распухли от слез, борода, обычно расчесанная надвое, спуталась, превратившись в сплошную, выпяченные губы под усами сложились рыдающей гримасой.

– Вы мой единственный постоялец! – всхлипнул Синюха.

– Я готов рассчитаться, – осторожно возразил Ананья.

– Велено спросить ваше настоящее имя!

Правая рука Ананьи подобралась к левой… хвать! поймал он свой указательный палец и больно его выгнул.

– Имя? Оно у меня одно.

– Несомненно. Я так и думал, – обреченно сказал Синюха. Он не видел смысла продолжать разговор, сгорбил покатые бабьи плечи и, тяжело опираясь на поручень, ступил шаг и другой вниз.

– Отчего же это такие строгости? – спросил тогда Ананья, вкрадчиво высвобождая плененный палец.

– Но где это видано, скажите на милость? – обернулся кабатчик. – Вынь да положь! Ты сначала растолкуй, а потом спрашивай. Сначала положи, а потом искать посылай. Так я понимаю. А то… Что же запрещать, когда ничего и не разрешалось?!

– Золотые слова! – подтвердил Ананья с сокрушенным вздохом.

– Требуют от меня Поплеву, сударь. Государева тестя Поплеву – такое у него имя. За ним приехала государыня.

– Вот те раз! Государыня уверена, что Поплева здесь? В харчевне? – поразился единственный постоялец.





Синюха запнулся перед необходимостью обсуждать намерения и поступки великой государыни. Оберегая благополучие своего заведения, он усвоил благоразумную привычку никогда не думать о царствующих особах ничего такого, что нельзя было бы произнести вслух.

Ананья не колебался – решаться нужно было в одно мгновение.

– Ну что же… – многообещающе начал он. – Тогда нет надобности скрывать истину.

– Вы можете меня выручить? – в изумлении пролепетал несчастный кабатчик.

– Я откроюсь государыне при личной встрече, – многозначительно отвечал Ананья. – Передайте государыне, что Поплева ждет ее в своем скромном жилище. Давно ждет! – повысив голос, чтобы слышно было внизу в зале, добавил Ананья вослед кабатчику.

Кряхтя и прихрамывая, он поднялся в свою коморку и краем глаза выглянул на улицу, где началась та особая суматоха и беготня, которая предшествует появлению царствующих особ. И медленно-медленно, с томительной вкрадчивостью опустился на грязное лоскутное одеяло, которое покрывало кровать под резным навесом – единственную роскошь убогого помещения.

Среди примечательных свойств этого малопочтенного человека имелось одно наиболее удивительное: в крайне трудных, безнадежных, по сути, обстоятельствах Ананья сохранял преданность потерпевшему крушение хозяину. Может статься, имелось тут нечто собачье – не рассуждающее: он попал однажды под воздействие сильнои личности и уже не мог освободиться от обаяния величия и могущества, даже когда они сгинули. Как бы там ни было, Ананья нисколько не заблуждался относительно размеров постигшего хозяина поражения и со стоическим мужеством поддерживал обреченного Рукосила-Лжевидохина в его потугах противостоять судьбе.

Отправляясь в столицу, Ананья оставил Лжевидохина в обычном его состоянии – очень плохом. Не хуже, чем полгода назад, но хуже и не могло быть. В часы просветления Лжевидохин обнаруживал цепкий, склонный к озлобленной живости ум. Немощное тело, однако, не повиновалось ему так, как мстительная и жадная мысль – большую часть дня оборотень стонал на носилках, которые таскали на себе четыре отборных едулопа, голые буро-зеленые обалдуи со скошенными лбами.

Все обернулось против Рукосила. Судьба медленно удушала его, время от времени ослабляя свои объятия для того только, чтобы несчастный напрягал последние силы на пути к всеконечной гибели.

Растеряв власть, могущество и здоровье, Лжевидохин не имел и пристанища, которым может похвастаться последний бедняк. Преследуемый разведчиками пигаликов, оборотень пребывал в беспрестанных, затянувшихся, как перемежающийся кошмар, бегах, меняя одно убежище на другое. К исходу зимы он оказался в непроходимых чащах леса, который спускается с высочайших вершин Чжарэнга и обволакивает своей мрачной сенью истоки Белой. Зловещие, полные нечисти места эти, гибельные для человека и для пигалика, укрыли оборотня с его мерзавцами. Суровая зима скостила и без того немногочисленную свиту чародея. В глубоких сугробах Чернолесья полегли десятки побитых морозом едулопов, они замерзли без надежды пустить по весне ростки.

По правде говоря, единственной надеждой чародея оставалась негодная и пустая девчонка. Известие о невероятном успехе прежней Рукосиловой приспешницы, Чепчуговой дочери Зимки, они получили только на исходе зимы. Лжевидохин пришел в болезненное возбуждение.

– Верно ж я рассчитал! С умом, с умом сделано! – говорил он о себе, кашляя и отхаркиваясь. – Нет, нет, есть и размах, и предвидение: двинул одну, подставил другую… Изящное решение, сильный ход! Ставленники мои становятся государями – где же место того, кто ставит? А? Выше! Еще выше! – задыхался он морозным воздухом заснеженного леса, качаясь на носилках, которые волокли измученные, обмороженные, покрытые страшными струпьями едулопы. – Выше! И еще выше! – хихикал он под иссиня-черным небом, вместилищем ледяных ветров. Временами из завываний пустоты рождались заряды снежной сечки.

Добравшись по весне в столицу, Ананья скоро убедился, что не имеет ни малейшей возможности принудить к повиновению ставшую Золотинкой Зимку. Вздорная девчонка заартачилась и возымела намерение избегать своего подельника. Чем можно было ее запугать? Разоблачением? Трезво обдумывая положение, Ананья склонялся к мысли, что влюбленный Юлий не поверит наветам проходимца, когда любимая прибегнет к доступным ей доводам. Если только Зимка-Лжезолотинка не запутается сама, последовательно избегая ведущих к спасению путей.

И он прекрасно понимал, что решился на отчаянный шаг, когда вышел из тени, оказавшись среди преданных государыне и отлично оснащенных для убийства людей.

Чего, однако, не знал готовый ко всему Ананья, так это того, что отправленное им в отчаянной спешке почтовое перышко уже получено – прежде всякого срока и вероятия! Порхнувши ввысь, перышко полетело над чересполосицей крыш, над трубами и шпилями, над узкими щелями улиц и ямами дворов. И скоро начало снижаться… На улице Варварке, на Посольском дворе, где высился просторный особняк под черепичной кровлей, предназначенный для приема иноземных гостей, чудесное письмо скользнуло в предусмотрительно открытое оконце.