Страница 168 из 353
– Сучьи дети! Сучьи дети! – кричала она на всю улицу.
За неимением лучшего хватило и сучьих детей – в подбрюшье темной громады возникла солнечная расселина. Едва растворилась она настолько, чтобы пропустить всадника, как заслонилась тенью, и скоро застучали гулкие доски моста.
Лепель вздохнул. Он понурился и побрел, одинокий в своей унылой задумчивости. Столпотворение на улицах, несмолкающий гвалт, выставленные на всеобщее обозрение страсти и обыденный обман, который вводил в заблуждение всякого, кто готов обмануться, – весь этот праздник бестолковщины не доставлял ему сейчас утешения.
Потолкавшись в толпе около часа, он возвратился в лавку.
Наверху безмолвствовал привязанный к кровати жилец. Залитый водой пол подсыхал. Лепель развязал путы, отомкнул юноше рот и сказал:
– Свободен. Не знаю, конечно, насколько ты в свободе нуждаешься. Извини.
Онемело потягиваясь, юноша сел. Голый и тощий, прикрывая горстью срамное место, он не выглядел ни свободным, ни счастливым. Смазливое личико его с тонко очерченным, нежным подбородком, свежими девичьими губами осунулось… Да, лишенный покровов, придворный чин утратил значительную долю своего обаяния.
Молодые люди молчали: каждый имел собственные причины для уныния.
– Где моя одежда? – неверным голосом спросил тот, что голый.
– Ускакала в полуденные страны, – ответствовал тот, кому легко было шутить, – одетый.
– Как я пойду?
– Оденешь платье. Если принцессе не стыдно было носить такое, то тебе и подавно.
– Женское платье я не надену! – отшатнулся мальчишка.
Потом он самым позорный образом разревелся. И так, размазывая слезы, принялся выворачивать, прикидывать и натягивать узкое в стане платье. В роскошном, скроенном клиньями одеянии, мальчишка гляделся намного привлекательней, чем с этими своими проступающими под кожей ребрами.
– Ну вот. Все подумают, так и надо, – утешил его Лепель. – Да… подожди! – Пошарив в карманах, Лепель высыпал на стол сверкающие серьги, заколки и взялся за длинные волосы мальчика, которые следовало расчесать и уложить, чтобы придать этой красивой головке благообразный вид. – А спросят, где туфли, скажешь: потеряла.
Мальчишка ошалело глянул на подозрительно большие ступни, которые не скрывал даже раскидистый подол платья.
– Из принцесс ты будешь у меня третья, – сообщил скоморох.
Старуха в лавке сбилась со счета петель, когда, потупив взор, пылая нежными щечками, в блеске золота и драгоценностей скользнуло к выходу неземное виденье. Жужжали мухи.
– Оставь меня, – слезным голосом причитал мальчишка. Сгорая от стыда, он чувствовал на себе восхищенные взоры улицы. – Оставь меня, отстань! Я пойду один.
– Я пойду одна, – почтительно поправил его Лепель и, следуя пожеланию вельможной особы, отстал на десяток шагов.
Опустив голову, мальчишка припустился было бежать, но вынужден был придержать шаг, к несказанному ужасу обнаружив, что увлекает за собой порожденную из ничего толпу. Повсюду хлопали двери и ставни, народ запрудил дорогу – непонятно как распространившаяся молва опережала несчастного. Разнузданные разговоры смолкали, буйные головы смирялись, тронутые горестным видом принцессы.
И не нужно было искать стражу – она явилась сама. Конная и пешая. Дворяне в сукне и бархате и одетые в кожу кольчужники.
Закрывшись руками, принцесса остановилась.
– Великая государыня княгиня! – обнажив голову, проникновенно сказал дородный дворянин. – Но почему же вы босиком? Где ваши туфельки?
– Я… я… – залепетал мальчик, задыхаясь слезами, – я их потеряла.
Он безутешно разрыдался. И от этого жалости достойного зрелища небритые стражники бросились расчищать путь, грубостью своей искупая терзавшие их чувства. Принцесса размазывала слезы, смягченные сердца сердобольных слован трепетали. Тысячные толпы черного люда двинулись за несчастной и обездоленной отравительницей.
Исчез только благоразумный Лепель.
Княгиня Нута прискакала в войсковой стан на Аяти к исходу дня. Остановленная стражей, она свалилась на руки десятника и была опознана как женщина, как великая государыня и как Нута. Казалась, княгиня продиралась сквозь неведомые рогатки – на лице ее чернели, кровоточили свежие ссадины.
– Боже мой! – восклицал ошеломленный десятник, с боязливым состраданием придерживая молодую женщину на своей окованной железом груди.
Выбежал из шатра Юлий. Мгновение спустя он подхватил жену: мятая шляпа ее свалилась, распустив спутанные волосы, обнажилось разбитое, распухшее ухо. Зрачки Нуты расширились, обняв мужа за шею, она глядела в упор – лихорадочным, ищущим взором:
– Ты здесь? Ты жив? Здоров? Ничего не случилось? Все хорошо?
Спустив жену на ноги, он крепко ее обнял.
– Значит, ты меня любишь?! Любишь?! – воскликнула Нута задушенным голосом и зарыдала, бурно вздрагивая.
Юлий стиснул маленькую женщину с силой, которая могла бы причинить боль, если бы только Нута способна была отличать душевные терзания от телесных. Вокруг уже собирались люди: ратники при оружии и без, обозные мужики, разбитного вида женщины и даже дети, неизвестно чьи, – толпа. Они глазели с тем бесстыжим, безнаказанным любопытством, с каким глядят на истинное горе и на истинное счастье.
– Нута! Девочка! – воскликнул Юлий, страдая, он тоже не сознавал жадную до чужих чувств толпу. – Я люблю не тебя! – и так страстно стиснул Нуту, что она задохнулась от счастья, ничего не понимая.
– Я такая грязная! Вся побилась. Не смотри на меня! Не надо! Потому что я прыгнула в пропасть – высоко! Жутко падать – я прыгнула! Я сошла с ума. Но как хорошо! Все было плохо, и так хорошо теперь – нельзя поверить!
Она безбожно коверкала речь, вставляя мессалонские слова и выражения, из-за чего Юлий переставал ее понимать.
– Я предал тебя, родная, – кончено!
– Только нужно умыться – я ведь свалилась с лошади, лошадь меня сбросила.
– Да, все, конец!
– Да-да, – задыхаясь от чувства, говорила Нута, – я знала, я верила!
– Я люблю не тебя!
– Так страшно! Шагнула в пропасть… Знаешь, этот шаг… О! Когда бы я знала, что ты меня любишь, – разве посмела бы?
– Ах, Нута, бедная Нута!
– Я такая трусиха, Юлий!
– Прости меня, прости!
– Словно не со мной все было! Понимаешь?
– Если бы только ты могла меня простить….
– О, как мне страшно! Как страшно!..
С рыдающим стоном она прильнула к Юлию, он перехватил ее, подбородком попадая в макушку – ведь Нута едва доставала ему до плеча. Они рыдали в два голоса, всхлипывая и мешая слезы. Слезы были и на лицах онемелых зрителей.
Они долго стояли, прижавшись друг к другу. Потом Нута отстранилась, подняв перемазанное, в слезах и засохших кровоподтеках лицо.
– Так это правда? – сказала она почти спокойно, не запинаясь.
– Да, – молвил Юлий, подавив вздох.
– Ты изменил мне?
– Да. Изменил.
– Навсегда?
– Навсегда.
Лицо ее, детское ее личико, сделалось таким холодным, чужим… словно была она мессалонской принцессой – далеко-далеко от берегов слованской земли… И отступила еще на шаг.
– Боже! – сказала Нута ровным, застылым голосом. – Какая боль!.. Как же больно, боже!
Юлий стиснул зубы, зажмурился, кулаки сжались, и он пристукнул их друг о друга.
Нута потянула ворот куртки, пытаясь его разорвать, но не смогла этого. Она побрела среди раздавшейся толпы, и люди взирали на нее с ужасом, позабыв о себе. Словно никто из них никогда не страдал и не был обманут, не был предан, растоптан и унижен. Словно бы это было первое предательство на земле. Такое тяжкое, нестерпимое, потому что первое.
Мало что соображая, Нута искала выход, куда-то брела, сворачивала, совсем не принимая в расчет, что никакого выхода нет под открытым просторным небом – куда бы ты ни пошел, куда бы ни обратился.
Она попала в тылы палаток, составленных тут рядами, и на первой же растяжке споткнулась, упала наземь. И так велико было потрясение следовавшей за ней толпы, что никто не спешил на помощь, понимая бесполезность и невозможность всякой помощи. Все остановились, ожидая, что Нута поднимется. Она поднималась, попутно утирая лицо, и снова брела меж растянутых бесчисленными веревками палаток. Еще зацепилась и, не имея сил сопротивляться, покорно упала, ударившись и разбившись, но едва ли отличая новые ушибы и ссадины от старых. Только лежала дольше и поднималась труднее. Ставши на четвереньки, она как будто раздумывала… поднялась, и еще через шаг, зацепив веревку, грянулась.