Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 153

1956 год

В Кирове зашел к нам кто‑то из ленинградцев. Заговорили об одном писателе, ныне умершем, он жил по той же лестнице, что мы. В пятом этаже. Приезжий сообщил, что у него только и сохранился телефон во всей надстройке. И сообщил: № 4–80–11. Когда мы услышали, что переехал наш телефон в другую квартиру из нашей, разбитой снарядом, то почему‑то сердце сжалось, будто обрывалась еще одна связь с Ленинградом. Когда пришел я в 44 году в нашу квартиру, пролом в стене был уже заделан. Разворовали все: вплоть до кухонной плиты. Только отрывной календарь висел в моей комнате, на меня глядел пожелтевший листик 10 декабря 41 года. До которого обрывал. Я взял календарь себе на память. От телефона остался только прямоугольный след на стене. Квартиру отремонтировали, и мы в июле 45 вернулись к себе. И поставили нам телефон, наконец, 5–44–93. И он стал передавать новости, то дурные, то хорошие. Мучило меня здоровье Наташи. Об этом ничего радостного телефон не сообщил. Неожиданный успех «Золушки»[13] и тут же «Тени» (в Берлине)[14] был затуманен моей Шелковской натурой и дурным здоровьем дочери. Потом бежали мы от ленинградских сложностей в Комарово. Где стоял у нас тоже телефон. № 1. И я то по одному, то по другому телефону слушал новости, то ужасные, то хорошие. Вышла замуж Наташа. Уехала в Москву. Затем я (как писал уже об этом) из Москвы позвонил Катерине Ивановне о рождении Андрюши. В начале пятидесятых годов телефон таинственно помалкивал. Писем тоже почти не было. В пятьдесят четвертом позвонил Валя, что умер Тоня. На другой день Анечка сообщила о смерти Суетина. Потом съезд. Я звонил Кате о брани Полевого[15]. Потом переехали мы сюда, на Малую Посадскую, и телефон переменился.

Я лежал больной, а Катя бегала звонить врачам. Из булочной. Наконец, появился механик, бросил общий взгляд на расположение комнат, чтобы понять, сколько понадобится провода. Еще два — три дня — и вызвали Катю на станцию заключать договор. Это усложнилось тем, что я лежу. Сначала написали, что нужна доверенность (на открытке), а потом, что не нужно — это уж при встрече Катюши с очень сердитой работницей на самой станции. И этот этап был пройден благополучно. И дня через три появился рабочий, монтер, с переносным аппаратом. И был перехвачен Карнауховой, которая кричала, что она переезжает на курорт сегодня, поэтому телефон следует установить у нее. Оставив один аппарат у нас, монтер отправился к Карнауховой. Пришел часа через два и сообщил, что обстоятельства изменились. Его вызывают ставить телефон в райисполком. А я еще лежал в те дни, и пришлось со всякими трудностями передвигать мой диван от стены, чтобы освободить монтеру место. Узнав, что он уходит и, следовательно, передвигали меня напрасно, побежала Катя звонить начальнику телефонной станции, и он разрешил монтеру докончить у нас все работы сегодня. И этот этап закончился благополучно. И узнали мы, что телефон на днях включат. И в самом деле. Дней через пять появился у нас мальчик в форме ремесленника и довел дело до конца. И мы стали звонить, и нам стали звонить. Телефон у нас теперь (четвертый уже за тридцать с лишним лет и третий с тех пор, как живем мы с Катей вместе). В 2–91–80. Что он сулит? Бог один знает. А монтер Иван Иванович, с которого начал я рассказ, приходил нам чинить телефон предыдущий. Еще до того, как исчезли телефонные барышни. И после того, как стали мы АТС.

Миша Марьенков [0]— человек простой, необыкновенного здоровья в те дни, когда мы познакомились. Немногословный, чуть застенчивый. Всеми своими повадками напоминал он силача, сидящего в классе на задней парте. Силача из добродушных. И в литературе дела его шли, как у подобного силача учеба. Ни шатко, ни валко. Да он и не слишком утруждал себя. Писал, как подобные силачи готовят уроки: в самом крайнем случае. И его любили, как любят в классе таких учеников. Я познакомился с ним у Гитовича, в те годы еще простого и здорового, но уже с самолюбием воспаленным и со склонностью обвинять и проповедовать, со страстями и пристрастиями. Миша до такой степени просто смотрел на капризы и деспотические выходки Гитовича, что дружба их казалась нерушимой. Гитович, то страстно восхвалял, то столь же страстно поносил Прокофьева, то благословлял, то отвергал своих учеников, молодых поэтов, а поглядишь, как пьют за столом в кухне у Гитовичей Миша и хозяин дома, и покажется тебе, что нет на свете людей более благодушных. Война их разлучила. Марьенков оказался в строю, в артиллерийской части на так называемом пятачке у Невской Дубровки[1]. Место для силачей. Незаметное и не достославное, но страшное по человеческим жертвам. И Миша едва не стал жертвой запутанного положения под Ленинградом. Был изранен. И когда встретились мы после войны, я не сразу угадал, чего не хватает здоровяку и силачу. Что он потерял? И вдруг с горечью ощутил: силу и здоровье. Был он широк и крепок, но только на вид. Щеки бледны. Глаза глядят по — прежнему просто, но как бы виновато или растерянно. Раны зажили, но мучила его нещадно язва желудка. А вел он себя по привычке, как здоровяк.

Сейчас он приблизился к довоенному уровню. И с язвой как‑то сладил. Работает в «Звезде». Иной раз в выходной день вижу его в окно — идет с полупустым рюкзаком за плечами — приехал в гости к Гитовичам. Все тот же вид силача — второгодника. Только озабоченней он, чем прежде: женат. И с женой все ссорится, но не расходится.

Далее идет Мариенгоф, которого не могу писать, по дальнозоркости. И я так часто с ним ругался, нет — спорил в Кирове, а теперь он так нездоров, так трудно справляется с ногами. Нюша — к той относился я всегда серьезней. К Нюше Никритиной. И лучше. Но и о ней не могу писать, да и только.

Далее идет Мессер Раиса Давыдовна. Помню ее с начала тридцатых годов. И тоже не хочется говорить о ней. Что говорить? Я с ней ругался, когда работал на кинофабрике в 35 году, да и то скорее добродушно. А теперь встречал очень толстую женщину, пожилую, бабушку уже — что я могу сказать, кроме «здравствуйте» и «прощайте». Майя, дочка ее, та много любопытнее, но тут пришлось бы рассказывать то, о чем все мы разучились писать: о ее бескорыстном даре влюбляться. Нерассуждающем. Но и она делается уж больно взрослой и на материнский лад полнеет.

Далее идет Московский вокзал.[0] Он назывался, когда я первый раз увидел его, Николаевским. Потом — Октябрьским. А сейчас — Московский. В первый раз увидел я его примерно в сентябре. В 14 году. И едва заметил его, так вглядывался в город. В нарушение всех традиций, городские крыши были освещены солнцем. Да, теперь помню точно: это был сентябрь. Я приехал за два — три дня до именин Милочки[1]. Вокзал при отъезде помню отчетливей. Но я до такой степени в те дни [был] полон своей любовью, своими горестями, что ничего не видел за этими границами.

Помню только, что по бездеятельности своей, укрепившейся еще в те годы, ни разу я не стоял у билетных касс. Я поручал носильщику брать билет. В первый раз я поехал на Николаевский вокзал в Москве полный тоски. Обожженный тоской по Милочке. Сказал только Тоне, что уезжаю в Петроград. В белом высоком сводчатом зале в Москве, почти не изменившемся и сегодня, стояли носильщики. Один из них сказал, что поезд отходит через сорок минут. Спокойно, без огорчения и радости, взялся достать билет, что и сделал без особого промедления, минут, вероятно, через десять. Иначе я запомнил бы — дорожные волнения задевают меня бессмысленно глубоко. Все казалось, — и по причине моей собственной сосредоточенности, и потому, что шла война, — ненастоящим. Большое количество военных, всё прапорщиков с наружностью не военной. Ни по — мирному, ни по — офицерски одетых. Светло — серые офицерские шинели исчезли. Новые были похожи на солдатские, только получше пригнанные. Все казалось не по — прошлогоднему временным. Уезжал я в те дни из Москвы полный надежд. А уезжал [из Петрограда] полный отчаянья. Особенно после второй поездки, прочитав Милочкин дневник. Теперь я думаю, что она оставила его на столе нарочно. Зная, что я приду. В назначенный час ее не оказалось дома, а дневник лежал на самом видном месте, не на письменном столике у стены, а на круглом обеденном посреди комнаты, под самой лампой. Теперь мне понятно ее желание ударить меня побольней, чтобы я вышел из состояния своей несмелой, мальчишеской и вместе с тем бесконечно требовательной любви. И я уезжал в отчаянии. Я стоял у своего вагона, как маньяк, думая об одном и том же, и вдруг на платформу прыгнул с полотна Юрка Соколов[2]. У него не было денег на перронный билет. Он был строг.

[13]

В мае 1947 г. вышел на экраны фильм «Золушка» по сценарию Шварца. Постановка Н. Н. Кошеверовой и М. Г. Шапиро, художник — Н. П. Акимов. Художественный совет Министерства кинематографии принял фильм на «отлично».



[14]

3 апреля 1947 г. состоялась премьера спектакля «Тень» в Камерном театре (Kammerspiele) — филиале Немецкого театра им. М. Рейнхардта. Режиссер — Г. Грюндгенс.

[15]

См. «Альтман Натан Исаевич», комм. 3.

[0]

Московский вокзал. Здание Николаевского вокзала с высокой часовой башней было построено в 1845–1851 гг. по проекту архитектора К. Тона.

[1]

Крачковская Людмила Поликарповна (Милочка) (1897–1986) — первая юношеская любовь Шварца, впоследствии известный селекционер, училась в Петрограде.

[2]

Соколов Юрий Васильевич (1895—?) — соученик Шварца по реальному училищу в г. Майкопе, близкий его друг; художник, учился в Петрограде, в годы революции пропал без вести.