Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 153

Но на этот раз, уже не шутя, одолевали его бесконечные горести, и болезни, и старость. Опьянение молодостью, студенческая легкость подменились особой лнсулиновой жизнерадостностью. Мы только и слышали от него хорошие новости и благие предсказания, — но уже несколько раз сваливался он в каких‑то тяжелых припадках, не то сердечных, не то мозговых. Врачи находили у него что‑то неладное с позвонками. И ни одной удачи! Непонятное дело! Ведь он был воистину советским человеком! В дали времен потонула его склонность к острым проблемам, да и в те доисторические времена он шел в ногу со временем, радуясь, как на параде. И в наши дни, когда какая‑то комиссия явилась в союз проверить, как изучают писатели марксистско- ленинскую теорию, Миша приятно поразил ее глубиной своих знаний. Наморщив лоб и многозначительно открыв глаза, рассказывал он с гордостью, как в течение полутора часов говорил он, а комиссия только руками разводила. И темы он брал либо современные, либо, если уж исторические, то связанные с сегодняшним днем: в последней пьесе, написанной совместно с Мариенгофом[15] [16], действовали и Черчилль, и интервенты. И все, что говорили эти действующие лица, вполне соответствовало задачам дня и вызывало у зрителей соответствующие чувства. А отвечать за свои пьесы приходилось Мише, словно он возглашал лозунг: «Искусство для искусства» или еще что похуже. Да и у самого Миши было, видимо, такое чувство, будто пострадал он в борьбе за высокое искусство. Непонятное дело! За что на него налетали с такой силой? Или чувствовали нападающие, что он незащищен? Так или иначе, на него нападали, и когда переезжал он в Москву, на него было бы жутко смотреть, если бы мы не разучились делать это. Однако там, в Москве, у него дела быстро пошли на поправку. Квартирка маленькая, но отдельная, в новом доме. Близость от самого истока литературных событий воскрешала.

Пошли хорошо и материальные дела — роман «Девять точек» переиздали. Подписали договор на новый роман. И когда приехали мы на съезд, встречал нас Миша вместе с москвичами, уже как настоящий москвич. Был он так же и здоров, и тяжело болен, как все последние годы. Он казался чуть — чуть более озабоченным, чем обычно. Как выяснилось позже, его обидело глубоко, что он, старый писатель, не был выдвинут в депутаты на съезд. Ему твердо обещали, что он получит постоянный гостевой билет, но он знал, как трудно в предсъездовской суете рассчитывать на чьи бы то ни было обещания. Были озабочены и все мы. Не знали, в какой гостинице будем жить, где получать билеты на съезд. А в общем тем, что каждый из нас, занимающий дома определенное место, тут делался одним из многих, из таких, которых легко затоптать в предсъездовской суете. Что мы не генералы, мало беспокоило нас дома. А здесь создавалось множество мельчайших забот и неудобств. Эта неожиданная чувствительность огорчала и казалась постыдной, не менее, чем сами мелкие уколы. И поэтому встретились мы с Мишей не то что холодно, а рассеянно. На заседают в Кремле, на торжественном открытии съезда его не было. А на другой день в Доме Союзов Коля Чуковский с перепуганным, а вместе и двусмысленным выражением лица, словно ужас этот вызывал в нем и некий истерический восторг — поди пойми Колю Чуковского — спросил меня: «А ты слышал, что Мише Козакову очень, очень плохо?» Но я не поверил.

Услышав от Коли Чуковского о Мишиной болезни, я не поверил, что это конец. Смерть человека, о котором слышал столько раз, что ему плохо, и который всегда справлялся с опасностью, поражает не меньше, чем внезапная. Судьба не посчиталась с Мишиным желанием уцелеть. И его простодушием. Мы поехали на Пятницкую. По дороге узнал я, что, по всей видимости, тот страстный интерес к литературным делам, которым он жил, и убил его. Миша вечером поехал в союз за гостевым постоянным билетом. Продержали там ожидающих до глубокой ночи. Тревожили их различные неясные и невеселые слухи. Так они и уехали ни с чем. Утром позвонили Мише, что билет для него получен, чтобы ехал он в союз. Но он только и успел спуститься вниз. Обратно привели его под руки. В маленькой квартире толпились, когда мы приехали, растерянные и словно виноватые друзья. Зоя плакала в спальне, окруженная писательскими женами. Она метнулась нам навстречу. Мы поцеловались. «Вы только берегите себя, берегите себя», — повторяла она горячо. И тоже растерянно и как бы виновато. А он лежал на столе в комнате возле. Не хочу продолжать. Когда буду переписывать на машинке, сюда вставлю начало первого варианта, где все рассказано.

Из трусости оборвал я рассказ о Козакове. Буду продолжать, хоть и не хочется писать о смерти. Он лежал на столе в комнате возле, и впервые его побаивались, хоть он и улыбался едва заметно. Мы постояли возле, не зная, что говорить в смятении чувств. На другой день в Доме журналистов состоялась гражданская панихида. Приехал Федин. Оставил свое председательское место на съезде Фадеев, стоял у гроба в почетном карауле, седой, краснолицый, строго глядя прямо перед собой. А съезд продолжался без живых и мертвых. Там, в перегретых залах Дома Союзов, слонялись делегаты. Прожектора оскорбительно лупили прямо по глазам и меркли, будто насытившись. А здесь Федин, говоря надгробную речь, вдруг стал останавливаться после каждого слова. Молчал, побагровев, потупившись. Борясь со слезами. И Мишу ему было жалко. И вспомнилось, наверное, как хоронил недавно жену. Да и себя пожалел — трудно, стоя у гроба, не думать и о своем возрасте, и о своей судьбе. И Федин сохранил до наших дней студенческие черты. Только не распорядителя на вечеринке, а покрупнее. Председателя землячества. Знающего, что кроме всего прочего, он еще и красив. Но был он по — студенчески прост и добр. А когда кончилась панихида, двинулся гроб к распахнутым на обе створки дверям, прямой, несгибающийся, почтительно поддерживаемый со всех сторон провожающими, — где же ты, легкий, покладистый Миша! На немецком кладбище, куда добирались мы долго — долго, сохранилась еще нерусская подтянутость. С правой стороны глянул на нас с серого памятника суровый генерал в эполетах. Стааль[17]. Комендант Москвы при Николае I.

Затем свернули мы с главной аллеи налево, с трудом пробираясь по сугробам среди чугунных решеток к свежеразрытой земле, где ждали могильщики с лопатами и веревками. И здесь вдруг над открытой могилой заговорила Марина Чуковская[18]. Так не шел ее уверенный, столько лет знакомый голос к венкам и крестам. И я испытал желание закрыться или убежать. Ужас неловкости охватил меня. И медленно растаял. Знакомый женский голос говорил о самом главном, забытом в смятении чувств. О доброкачественности душевной, порядочности и страданиях Миши Козакова. Потом постояли мы над прикрытой венками могилой, не зная точно, сколько времени положено это делать, переглядываясь. И наконец отправились по узкой дорожке, протоптанной в сугробах, между чугунными оградами к главной аллее. Здесь подошли мы поближе к памятнику генералу Стаалю и прочли, что водружен монумент иждивением друзей и подчиненных.

Следующая фамилия — Казико.[0] Увидел я ее на сцене впервые в 24 году. Голос низкий, иной раз с тем надломленным звуком, что бывает у мальчиков- подростков, лицо, показавшееся мне ослепительным. Я в этом подвале на Троицкой, где открылся [театр — кабаре] «Карусель», в своих стоптанных бутсах и обмотках, со своей запутавшейся жизнью, едва смел разговаривать с актерами. Но как мне нравилась Казико! Она была проста, однако я терялся, едва входила Ольга Георгиевна в темный театрик — кабаре. И не смел не то что заговорить, даже поздороваться с ней. Самые прожженные и непристойные волки и крысы с Казико были ласковы и почтительны. Такой лаской веяло от нее. Лаской таланта и женственной прелести. То один, то другой вдруг завязывал длительные беседы с ней. О жизни. Вообще. А я поглядывал и не завидовал.

[15]

Козаков Михаил Михайлович (р. 1934) — артист театра и кино.

[16]



Говорится о пьесе «Золотой обруч», написанной в 1945 г. совместно с А. Б. Мариенгофом.

[17]

Стааль Карл Густавович, фон (1777–1853) — генерал, комендант Москвы.

[18]

Чуковская Марина Николаевна (1905–1993) — переводчица, жена Н. К. Чуковского.

[0]

Казико Ольга Георгиевна (1900–1963) — артистка, педагог. В 1922 г. играла в Школе-студии при академическом театре драмы, в театре «Карусель», позднее — в театре «Вольная комедия» (Ленинград), в театрах Витебска, Смоленска. С 1927 г. — в труппе БДТ.