Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 136 из 153



Когда мы работали вместе, он и меня пытался притянуть к этой деятельности. Впрочем, это легче и проще, чем снимать картину и, может быть, он так энергичен в подготовительной стадии, чтобы скрыться от производительной. Нравится женщинам. Вероятно, несокрушимым добродушием, благообразием, ростом и дородством, а вернее всего простотой и наивностью, с которой существует и функционирует. Явление скорее положительное, но почему‑то вызывающее у меня неожиданные и не свойственные мне припадки ярости. Раза два кричал я на него, последний раз у себя в номере в гостинице «Москва» при редакторше Погожевой[1], когда стал он вносить поправки в сценарий. И не столько поправки разозлили меня, сколько бесхитростное и бесстыдное подчинение неясным и неопределенным требованиям руководства. Я в достаточной, нет, в превосходной степени не уверен в себе, но только не с той точки зрения. И отправление естественных потребностей, которому открыто предался Роу над какой ни на есть, но моей работой, вывело меня из равновесия. Ему хочется. Хочется, чтобы начальство было довольно. А я‑то здесь при чем?

Рысс, Женя Рысс,[0] которого я увидел впервые мальчиком удивительной красоты, а теперь встречаю сильно зрелым мужчиной, сильно облысевшим и обрюзгшим, но уберегшим все то же ласковое выражение прекрасных глаз, ох, трудный предмет для описания. И прежде всего потому, что я его очень люблю. Он из тех друзей, которых встречаешь не так часто, но знаешь твердо — это друзья. Что при встречах, когда жизнь сведет, — подтверждается. В дни блокады Женя переселился к нам. Был он еще худощав. Носил военную форму — работал в ТАССе. Сапоги выдали ему нескладные, пудовые, но, уходя утром, на рассвете, на фронт — туда ходили пешком, — Женя ухитрялся ступать так тихо, что мы и не просыпались. И каждый вечер слышали мы грохот его сапожищ у дверей. Он возвращался, к моей радости. Я почему‑то не верил, что его могут ранить или убить. Опасность грозила со всех сторон, и фронт не представлялся более страшным, чем дом. Я радовался, что дела его не задержали.

Жизнь шла на военный лад: тускло, приглушенно, и никаких не было надежд, что станет легче. Нет, становилось темней с каждым днем. А появлялся Женя, — и становилось светлей. Он рассказывает хорошо, без претензий и всегда правдиво, как и подобает человеку, занимающемуся литературой. Его задело — и он отвечает. Его интересует самый мир. Потом уже, когда пишет, переиначивает и меняет освещение, но рассказывает о материале чисто. В этом честолюбие — рассказать, как было. И Женя обладает этим свойством в тем более высокой степени, что он лентяй. Рассказы устные облегчают, подменяют у него необходимость писать. И в те дни я ужасно радовался его рассказам. Как единственному празднику. Я как будто вырывался из однообразия блокады. Мы дали обещание друг другу: если переживем и встретимся снова в Ленинграде, то устроим роскошный обед. Без еды нам праздник в те дни не представлялся возможным. И вот через четыре года все кончилось, все пришло к такому положению, о котором мы мечтали. Женя остался в Москве, а мы вернулись в Ленинград. И он приезжал сюда по каким‑то делам. И мы решили устроить тот самый пир, о котором мечтали. С утра — еще были тогда карточки — доставали мы все, что можно было добыть. Катя готовила. И вот пришел назначенный час. Обед готов, а Жени — нет, как нет. В девять вечера раздался звонок. Открываю. Стоят рядышком Матвей Гуковский[1], коротенький, обрюзгший, помятый и до краев наполненный непробиваемой самоуверенностью человека маленького, обрюзгшего и помятого, до которой никогда не дорасти человеку высокому, с предрассудками. А тут еще он был пьян. Пьян был и Женя, высокий, виноватый. Оба чуть покачивались, только амплитуда колебаний у Жени, благодаря росту его, была заметней. До сих пор я помню наше разочарование. Тут была измена тому, что мы пережили. Значит ничему не научились даже такие хорошие люди, как Женя? Впрочем, он скоро пришел в себя. Я даже прочел ему первый акт «Медведя», и он хвалил от всей души, с пьяной искренностью. Как это ни странно, но пьяные на известной стадии — отличные слушатели. Женя привык находиться в подъеме.

Если он не взвинчен водкой, или влюбленностью, или поездками, из которых привозит он только материалы для устных рассказов, то для него и жизнь не в жизнь. В самом крайнем случае принимается он за работу. Избалованный легкими подъемами, скорее даже спусками — катись, набирая скорость, под горку — он спешит скорее, скорее отделаться. Диктует машинистке. И с грехом пополам, отдав десятую долю своих сил, сводит концы с концами, выпускает вполне сносную книжку. Он смел. Несмотря на ласковый взгляд, может рассвирепеть, невзирая на лица. В самые трудные годы выступал резко и прямо. Вмешивается в уличные скандалы — раз чуть не опоздал на «Стрелу», спасая мальчишку — папиросника от милиционера. И спас за три минуты до отхода поезда. Было это на привокзальном рынке, сразу после войны, когда выдавались папиросы по карточкам, и Жене, конечно, не хватало нормы. При всех видах наркотиков — от любви до водки — он в большинстве случаев собою владеет. Появилась только у него одна мучительная особенность — дойдя до известной степени опьянения, он вдруг, сидя и сохраняя спокойное, даже достойное выражение, засыпает! Да как — никакими силами не разбудить. Если это случается дома — полбеды. Но он заснул так однажды, когда сидели мы в ресторане гостиницы «Москва». Уже гасят свет, сдвигают столы, а он сидит неподвижно, подперев ладонью щеку! Едва — едва общими усилиями разбудили его. Он развелся недавно с женой. Жили они в Москве непонятно как, на десяти квадратных метрах, и тут же Наташа, дочка, и тут же теща. Женя, убегая от тоски, снимал комнату, то в одном, то в другом конце Москвы, вечно где‑то на окраинах, и притом без телефона. Приедешь — и непонятно, где искать его. На нем это как‑то мало отражалось. Но жена отощала, выражение приобрела отчаянное, стала пить. С новой женой, с Еленой Ивановной, Женя, как будто выбирается на дорогу, более подходящую взрослому человеку. Поживем — увидим.

С

Сажин Зиновий Абрамович связан для меня с Гушанским, хоть жизнь их и развела. Они работают теперь в разных театрах. Сажин сохранил верность детскому зрителю. Точнее, вышло так, что его и не пытались соблазнять, насколько я знаю. Он стал теперь куда солидней — работа в Центральном детском театре его угомонила. Маленький, большеголовый, с выпуклыми темными глазами, полный, он улыбается при встрече приветливо. Но сознание своей солидности придает его улыбке оттенок едва — едва условный. Почему, почему в самый разгар страшных лет, пережитых нами, мы вдруг стали полнеть, все почти, за редкими исключениями? Даже Шостакович полнел в конце сороковых, в начале пятидесятых годов, но потом, словно опомнился, и опять стал похож на мальчика. Может быть, это результат неподвижности? Если человек замрет от ужаса на несколько мгновений, то это ничего, а если на несколько лет, то это, как всякая неподвижность, как сон, приведет к ожирению? Или человек распухает от голода душевного? Мы так разработали умение не смотреть в глаза фактам, не смотреть под ноги, не смотреть в себя, что не понять нам самое интересное — человек как явление. Рассказываю о Сажине, а самое в нем любопытное, как менялся он вместе с временем, не замечая — этого никак не поймать. Есть люди, для которых чувство или умозаключение — процесс цельный — не остановить. И есть куда большее количество (они‑то и выжили) умеющих недодумать или охладеть по заказу. Путаница в душах не причиняет им мучений. А некоторым даже помогает. Сажин при встречах улыбается приветливо, но вряд ли от прежних лет осталось живое желание работать. Огромный театр, с просторным кабинетом директора, с пропусками, которые требуют при входе, с бесконечными фойе. Где тут жить, рисковать? Поди, раскачайся!

[1]



Погожева Валерия Павловна (ум. 1989) — редактор, член сценарной редакционной комиссии Центральной киностудии детских и юношеских фильмов им. А. М. Горького.

[0]

Рысс Евгений Самойлович (1908–1973) — писатель. Друг Шварца. Автор рецензий на спектакли по пьесам Шварца.

[1]

Гуковский Матвей Александрович (1898–1971) — историк, профессор Ленинградского университета. После Великой Отечественной войны — сотрудник Эрмитажа, заместитель директора по научной работе, заведующий библиотекой Эрмитажа.