Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 153

«И вдруг так захотелось мне нарисовать среди сосен — березку! (Печально покачивает головой.) Так захотелось! И вот пошли мурашки от крестца по спине. И с полной уверенностью, что совершаю преступление, нарисовал я березку». Перед войной 14–го года учился Петр Иванович в Париже. Однажды, все с тем же меланхолическим покачиванием головой, рассказывал он нам целый вечер о парижской своей жизни. О веселой уличной толпе. О том, как ранним утром открывает он окно. Посвистывая, катит почтальон на велосипеде. Вот он заговорил с булочником. Оба засмеялись. Вмешался в их разговор прохожий. Хозяин булочной увидел Петра Ивановича в окне, помахал колпаком. И все веселы. Рассказывал о кафе «Ротонда», о том, как однажды вечером он вскарабкался на дерево и произнес речь, почти не зная языка, но такую, что его качали. О молоденькой проститутке, как ему чудилось, что вся

Франция возле и он с ней. Как девчонка холодно и решительно отказалась остаться дольше условленного времени. И Петр Иванович жаловался на это с досадой наивной и незабытой, будто обидела его француженка только вчера. Рассказывая, говорил он часто о цвете, находя сложные определения, например: глухие, винные тона. И всегда возвращался к живописи. С завистью рассказывал, что во Франции мелкий служащий, приказчик, рабочий стоит перед картиной, — и ты чувствуешь, что он ее понимает. Живопись во Франции народна. Пахомов[39] называл Петра Ивановича: «король штриха». Но сам Петр Иванович считал, что без станковой живописи художника, все равно что не существует. Это было главное обвинение, которое предъявлял он Лебедеву. Второе: «карандаш… Им можно передать такую грубость — куда камню или дереву — и такую мягкость — мягче пуха. Лебедев знает, что мягкость приятна, нравится — и пользуется только мягкостью». Все эти свойства я узнал много позже. В журнале «Ленинград» поразил меня Петр Иванович другими своими свойствами. Зашел разговор, что для верстки нам нужен художник. Дали нам штатную единицу. Позвали на эту должность Володю Гринберга. И вдруг Володя, с удивлением, даже с ужасом сообщил мне, что Петр Иванович отправился к главному редактору «Правды» и уверил его, что он, Соколов, — лучшая кандидатура.

И спокойно, с полной уверенностью в своей правоте отобрал у Володи Гринберга место. Почему? Хотелось! Я тогда не понимал, что натуры страстные очень часто и в мелких своих делишках так же, как в областях более достойных того, испытывают 'бесстыдное бешенство желания. И чудится им, что всегда они правы. Могущество желания очищает в их глазах любой грех. Но я до сих пор, даже понимая это, испытываю неловкость и недоумение, когда большие люди подобного склада теряют чувство приличия именно из‑за делишек, а не из‑за стоящей того причины. Хотя бы из‑за девки какой, а то из‑за штатного места рублей на шестьдесят. Правда, рубль тогда стоял высоко, следовало бы говорить: шесть червонцев. Но все‑таки! Хоть бы из‑за девки какой, а то из‑за штатного места! Этот случай заставил меня насторожиться и заслонил более высокие черты его характера. Черты гениальности, понятые мною позже. Но это опять совсем другая история, печальная для меня. Не было у меня злейших врагов, чем друг мой Олейников. Он очень сошелся с Петром Ивановичем и даже поселился с ним на одной квартире. И лучшие годы моей жизни были отравлены вечным моим с ними несовпадением. А я ничего не принимал так болезненно, как отраву осуждения близких. При каждом повороте, при каждом открытии, которые они совершали от времени до времени, выяснялось, что я ошибаюсь в чем‑то… Но, повторяю, это другая история. Еще несколько слов о Петре Ивановиче. Он любил поговорить в тот период, в период журнала «Ленинград», о романтике. Тому‑то не хватает романтики, другому. И о чувстве современности. Тогда ему казалось, что джаз современен. Если бы найти что‑то соответствующее в живописи! Впоследствии джаз называл он визготней. О романтике молчал. Не переставал только говорить о чувстве современности. И твердо, решительно, как религиозный тезис, провозглашал: «У современной Венеры должны быть толстые ноги». И он рисовал множество большеголовых, светлоглазых женщин с толстыми ногами и крошечными руками и поносил тех, кто не верует в подобных Венер.

Как теперь я понимаю, отсутствие среды, необходимость ходить в упряжке, невыносимая для этой благородной породы — все уродовало Петра Ивановича, как Олейникова, Хармса, Житкова и многих других. В тесноте, не находя настоящего применения своим силам, бросались они и на своих, и на чужих. О, если бы знал Житков, как безжалостно они глумились над ним и поносили его. Не добрее, чем Житков Маршака. А этим много сказано. Коля Чуковский, не шутя, с глубоким убеждением утверждает до сих пор, что умер Житков от ненависти к Маршаку. Дьявол гулял и наслаждался. Ненависть Олейникова и Петра Ивановича была заразительна. Бармин[40], уже умирающий, отказался дать для сборника памяти Житкова материалы, которые хранились у него, два — три года назад. Так же полон ненависти и Бианки. Хармс был добродушнее и безразличнее всех. Он, словно бы играя, поддерживал злобствующих и бывал, вместе с тем, у Маршака. Совсем вне игры был Введенский. Но Петр Иванович и Олейников казнили нещадно и изобретательно. Опять это другая история, не имеющая никакой связи со Слонимским, о котором я рассказываю. Но у меня не будет больше случая вернуться к Петру Ивановичу. Его телефон у меня не записан. Петр Иванович погиб до войны. Незадолго до гибели своей стал он мягче и спокойнее. И менее мнителен. Уже не чудилось ему, что у него рак. Или, что он обманут кем‑то и как‑то, или осмеян. Он женился. И родилась у него девочка, я не видел красивее грудных детей. И перебрался он в Москву. Но главное, что больше всего смягчило его, нашел свою манеру в живописи. Понимали ее немногие, но именно те люди, которыми он дорожил. Я ничего не понимал в его манере. Петр Иванович жил то в черной тьме, то выбирался на свет. Он не терял из виду света, даже погружаясь во тьму. Точнее, даже погружаясь во тьму, он твердо верил, что это его путь к свету. И никогда нё был он холоден или равнодушен, даже поступая практично. Он был личностью. И исчез почти бесследно. Продолжаю рассказывать о Слонимском. Распутываю клубок.

Журнал «Ленинград» в 25 году закрыли решением издательства, и я перешел на работу в детский отдел Госиздата[41], что тоже является совсем другой историей. В Донбассе, работая в газете, я почувствовал дно под ногами. А тут уж совсем выбрался на берег, надо было решить, куда идти. Но спутники мне попались немирные, деспотические. Я ушел с головою в новые отношения, побрел по дороге, далекой от Мишиной. Но юношеские годы связали нас прочно, навсегда. Мы могли не встречаться подолгу, но это ничего не меняло. Вот Миша и Дуся решили поехать за границу. Году в 27–м. Тогда это было просто. Но тем не менее событие это взволновало умы. Слонимские стали собираться. Для вещей, которые следовало уложить на лето и пересыпать нафталином, купили они корзину, которая, по мнению Дуси, оказалась слишком большой. И Миша с беспомощным смехом рассказывал: «Пропала Дуся. Не могу найти. Оказывается, она забралась в корзинку, закрылась крышкой и плачет там». В ясный весенний день провожали мы их на Варшавском вокзале. С цветами. Дуся уже не плакала, а смотрела весело в четырехугольнике окна мягкого вагона* веселая и умненькая, хоть и склонная к слезам, как девочка, как гимназистка, что ей шло. И Миша длинный, с тонкой и длинной шеей, улыбаясь во весь тонкогубый, большой рот, примерно каждые три минуты, возвращаясь, как всегда, к одной и той же мысли, только в дорожной лихорадке завершая круг быстрее, повторяет: «Значит, едем, все‑таки». И побывали Миша и Дуся за границей. И в Париже Мишина мама, олицетворение вечно женственного, удивлялась и сердилась, что Миша не идет с визитом к Милюкову[42], которого так уважали в «Вестнике Европы». «Мама, да как же я после этого вернусь в Ленинград?» — «Миша, но ведь Милюков левый!» Мама очень равнодушно отнеслась к тому, что у Миши на родине выходят книжки. Только удивлялась, почему не пишет рассказов и романов ее любимец Александр. Пушкинист, первенец ее. «Ведь у него такой хороший слог!» А время всё шло.

[39]

С 1925 по 1928 г. Шварц работал редактором детского отдела Госиздата и издательства «Радуга».



[40]

Милюков Павел Николаевич (1859–1943) — политический деятель, историк, публицист. Один из организаторов партии кадетов. В 1917 г. министр иностранных дел Временного правительства. После Октябрьской революции эмигрировал.

[41]

Слонимский Сергей Михайлович (р. 1932) — композитор, пианист, музыковед.

[42]

Герман (рожд. Риттенберг) Татьяна Александровна (1904–1995) — жена Ю. П. Германа.