Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 103 из 153

В 24 году Миша женился. Свидетелями были я и Федин. Из серапионовских барышень Дуся[32] нравилась мне больше всех. Она училась на биологическом. Даже, кажется, кончила его. Она была очень хорошенькой в те годы. И имела свой характер. И была умница. Одно время нравилась мне она не меньше, чем Наталья Сергеевна. Но это опять другая история. Записывались Миша и Дуся в бывшем дворце бывшего великого князя Сергея Александровича, в бывшем особняке Белосельских — Белозерских. Назывался он в те дни Дворец Нахимсона, и помещались в нем райком партии (который теперь занимает все помещение) и райсовет. Там в загсе Миша и Дуся записывались. А я и Федин были свидетелями, чем‑то вроде шаферов. Дуся все плакала, а Миша смеялся беспомощно. Мы долго ждали очереди. Когда уже позвали нас к столу, где регистрировались браки, Федин вдруг пропал. Я кинулся его искать и услышал его красивый баритон из уборной. Он взывал о помощи, ибо дверь в уборную защелкнулась сама собой снаружи. Освободив пленника, я побежал с ним к брачащимся. Церемония прошла быстро. Девица, совершавшая ее, сказала в заключение голосом, в высокой степени безразличным, без знаков препинания: «Поздравляю брак считается совершившимся к заведующему за подписью и печатью». В ресторане быв. Федорова на улице Пролеткульта заняли мы отдельный кабинет. Здесь Дуся опять плакала, а я, по ее словам, сказал ей: «Чего вы плачете, Дуся, когда приобрели на всю жизнь таких друзей, как я и Федин». Вряд ли я сказал именно так, но Дуся уверяет, что так оно и было, и до сих пор поддразнивает меня этой фразой. С этой свадьбой кончилась Мишина жизнь на третьем этаже Дома искусств. Он перебрался в большую комнату на улице Марата, где жила Дуся.

24 год. Я снова работаю вместе с Мишей Слонимским, но на этот раз — в Ленинграде. Вернувшись из второй поездки в Донбасс, где опять работал в газете и журнале, я было испугался: трудно было после работы, где всем ты нужен и тебя рвут на части, остаться вдруг в тишине. Правда, у меня уже печаталась первая книжка. Встреча с Маршаком определила окончат? льно дорогу. Но платили в те дни за книжки до смеп ного мало. И когда Слонимский предложил работать с ним в журнале «Ленинград»[33], я очень обрадовался. Трудно передать легкость этих дней. Я не ждал и не требовал ничего — наслаждался тем, что так или иначе выхожу на дорогу. Да, я был еще недоволен собой, но, в конце концов, состояние это не являлось новостью. А Миша женатый нисколько не изменился. Все так же уходил вдруг в дебри повторяющихся мыслей. То высказывал их, то нет. Работали мы в доме, где помещалась редакция и типография «Ленинградской правды». В первом этаже, в большой комнате. Остальные занимала бухгалтерия. Из писателей чаще всего сидел у нас Василий Андреев[34]. Человек безумный. Бледный. Тощий. С лицом, словно поврежденным в драке, — не то перебит нос, не то изуродованы уши. Всегда пьяный. Писал о налетах, бандитах, преступниках. Получалось у него это талантливо. Иногда — болезненно. В одном, например, рассказе убивали у него человека так: забивали рот кляпом, а потом, покуривая и посмеиваясь, затыкали ему ноздри двумя пальцами. Однажды пришел Василий Андреев особенно пьяным. Мы сидели в буфете на пятом этаже. Я заставляю его выпить нарзану.

И вдруг, к моему ужасу, он хватает бутылку и швыряет ее в открытое окно. Мы замерли. Тишина, продолжающаяся ровно столько времени, сколько нужно бутылке для того, чтоб от пятого этажа долететь до мостовой. И сам Андреев, испугавшись, придал искалеченному лицу своему выражение еще более полного опьянения, открыл рот, уставился остекляневшими глазами в угол. Удар. Звон разбитого стекла. Радостный вопль мальчишек. Все обошлось! И Андреев ожил и пошел куражиться с этажа на этаж. Однажды видел я любопытнейшее столкновение его с Маршаком. Встретившись с ним в дверях, Андреев сказал Самуилу Яковлевичу что‑то неопределенно — пьяно — вызывающее. Маршак мгновенно весь собрался, откинул голову и сказал строго: «Со мной так нельзя разговаривать. Запомните! Со мной так не разговаривают!» Было это сказано с такой силой убеждения, что Андреев — любитель пошуметь и схлестнуться — только хихикнул неопределенно и умолк. А через час рассказывал мне же, забыв, что я был свидетелем столкновения: «Ох, нагнал я сейчас страху на Маршака! Он мне говорит: «Со мной до сих пор никто так не разговаривал». Производил Андреев впечатление печальное. Нет — зловещее, как сгоревший лес. Ты понимал, что произошли в нем, в самой его глубине, разрушения необратимые. Бывала в редакции Елизавета Полонская[35]. Горемыка, глядевшая то кротко и умоляюще, то обиженно и угнетенно. Владела она языками, и работала врачом, и переводила, и писала стихи, и лечила, но все выглядела какой‑то неустроенной, не нашедшей себе места в жизни. И сын у нее был. Мужа не было. И бывал в редакции поэт Оксенов[36], длинный, высокий, приносивший стихи на случай. И познакомился я с Соколовым[37].

Впервые я увидел его, когда делал Петр Иванович иллюстрации к «Рассказу старой балалайки». Когда поэма — так называл ее Маршак — печаталась в «Воробье». (Впрочем, может быть, журнал уже получил многозначительное, хоть и не слишком понятное имя «Новый Робинзон»[38].) Петр Иванович пришел в нашу крохотную, хоть и четырехкомнатную квартиру. Толстогубый, как негр, смугло — бледный, с глазами черными и маленькими, с лицом некрасивым, но значительным. Он сказал, что вещь ему нравится. Но что я лично лишен физиологической тоски. Я не понял тогда, что он этим хочет сказать. Впоследствии я узнал, что это его очередное открытие. Как все люди, много и страстно думающие, Петр Иванович имел на разные периоды своей жизни различные открытия, в которые глубоко верил, пока не сменялись они новыми. Человек одаренный. Нет, даже с признаками гениальности, он не успел сделать то, что мог, по роковой переменчивости. Открытие сменялось открытием, манера письма манерой. Нашел он свой путь незадолго до трагической своей гибели. Когда мы познакомились, был он еще учеником Петрова — Водкина. Немного погодя поносил он уже его со своим особым спокойствием, покачивая головой, необыкновенно красноречиво. И убийственно. Это была натура воистину русская и неудержимо деспотическая, родственная Эрасту Гарину. Но начисто лишенная его добродушия и простосердечия. Он казнил решительнее. «Физиологическая тоска» обозначала у него следующее. Человек, работая, испытывает особое физиологическое ощущение, то же, что обладая женщиной. Каким бы то ни было способом. И эта тоска — необходимое условие успеха в работе. Правда, он признавал ее только в себе. Петров — Водкин оказался лишен ее начисто. Лебедев — иногда. Он мерял нас ею, физиологической тоскою, отсутствием ее или наличием, пока теория эта не умерла вместе с манерою писать того периода.

По неудержимой страстности натуры, он в утверждениях и отрицаниях своих не всегда бывал справедлив. Но верил в то, что говорит, как российский сектант. И всегда был готов казнить и благословлять. Казнил, впрочем, охотнее. Но бывал и тронут до слез. Всего однажды, впрочем, наблюдал я это последнее явление — у Житковых по какому‑то поводу стали читать вслух «Пир во время чумы». И Петр Иванович слушал, блаженно улыбаясь, и слезы выступили на его глазах. Он, Житков, Гарин, Олейников, Хармс (отчасти) доказали мне с несомненностью, что деспотизм — неизбежная национальная особенность наших крупных людей. Я видел, как безобразничает и куражится профессор Сперанский по той же несчастной внутренней неизбежности. И чем хуже идет прямое дело подобного типа гениев, тем решительнее и убедительнее казнят и поносят они грешников, по большей части из близких. Грехи‑то найдутся у каждого! Петр Иванович был удивительный рассказчик. Как некоторые рассказы Житкова (устные) превратились как бы в собственные мои воспоминания, так и рассказы Петра Ивановича были словно вместе с рассказчиком пережиты и так и вспоминаются. В Судаке, где провели мы месяц на одной даче, рассказал он как‑то, как впервые почувствовал себя художником. Было ему лет тринадцать. Захворал он ангиной в тяжелой форме. И уже поправляясь, заскучал. На стене висел портрет Чехова. Стал Соколов его копировать. И обрадовался, и поразился, как карандашом можно передать мягкость волос бороды. Пришла мать — счетная работница управления железной дороги. Удивилась работе сына. И отнесла учителю рисования. А тут подоспела ученическая выставка, работы с которой продавались. И Петр Иванович получил пять рублей за свой портрет. И учитель ему прислал открытку с пейзажем Шишкина. Велел скопировать. «Пять рублей, шутка сказать! И я решил постараться. Сижу, срисовываю».

[32]

Слонимская (рожд. Каплан) Ида Исааковна (Дуся) жена М. Л. Слонимского.

[33]

Со второй половины 1924 г. по октябрь 1925 г. Шиарц работал секретарем редакции журнала «Ленинград».

[34]

Андреев Василий Михайлович (1896–1941) — пиштоЛЬ



[35]

Полонская Елизавета Григорьевна (1890—11МШ) поэтесса, переводчица.

Оксенов Иннокентий Александрович (1897 IU45I) поэт, критик, переводчик

См. «Гаккель Евгений Густавович», комм. 17.

[36]

Журнал «Воробей» выходил с 1923 по июль 1924 г., с августа 1924 г. стал выходить под названием «Новый Робинзон».

[37]

Пахомов Алексей Федорович (1900–1973) — художник, автор иллюстраций к произведениям Шварца.

[38]

Бармин Александр Гаврилович (1900–1952) — детский писатель.