Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 87



— Мне тоже заказан билет. Но дата неизвестна. На поезд по дороге к смерти. — Он протянул Стиву руку: — Макс Лафитт, капитан пехоты. Я был ранен. Мой отпуск по болезни заканчивается. В августе я опять отправлюсь на войну. Но у нас есть немного времени, чтобы закончить работу над этой маленькой сонатой. Я — скрипач.

Они сели за стол и, попивая коктейли, продолжили знакомство. Они говорили о Форе, потом вообще о музыке, регтайме, «Параде». Прошел один час, другой. Они все больше доверялись друг другу, воскрешая в памяти войну, Америку, русский балет. В то же время, как бы из стыдливости и по молчаливому согласию, они не затрагивали тему женщин. На заре Макс встал и торжественно, но в то же время сердечно похлопал Стива по плечу:

— Ночной мечтатель! Как и я!

Стив расхохотался. Он был немного навеселе, но давно уже не испытывал такого счастливого опьянения.

Утренние лучи скользили сквозь шторы «Ритца». Этот француз был действительно замечателен. Ему могло быть двадцать три, двадцать четыре года: в общем, чуть моложе его. Бледная, почти прозрачная кожа, светлые волосы и ярко-голубые глаза. В нем чувствовались решительность, изысканность, но и хрупкость, хотя и не так уж бросавшаяся в глаза. Такую хрупкость Стив встречал только у некоторых женщин, например у Файи.

— Ты знаешь Монпарнас? — спросил Макс, в то время как на паркете удлинялся солнечный луч.

— Нет, — сказал Стив, немного обескураженный его переходом на «ты».

— Тогда я тебя туда отвезу!

— Сейчас?

— Сию же минуту. Ты увидишь! Там можно встретить удивительных людей.

Они заказали такси и исчезли в рассветных лучах.

* * *

На Монпарнасе еще многое напоминало о деревне. Мало кто из парижан имел тогда представление об этом месте, если только они, как и Макс, не любили ночные открытия и презирали условности. Еще больше, чем музыка, эти блуждания сблизили Макса и его американского друга.

Стив с удивлением открыл этот до сих пор не знакомый ему квартал Парижа и с тех пор полюбил встречать рассвет на улицах, где мостовые поросли немыслимой травой, откуда на заре выезжали двуколки рано поднявшихся молочниц и первые тележки зеленщиков. Они с Максом заканчивали теперь свои ночные бдения в одном и том же месте — маленьком кафе, хозяин которого творил чудеса вопреки всем запретам: он предлагал своим постояльцам довольно светлый, но настоящий кофе, сливки с соседней фермы, масло и почти белый хлеб. Рядом с ними ели какие-то полуклошары, художники, — по словам хозяина, в большинстве своем изголодавшиеся иностранцы, — часто переругивающиеся на непонятных языках: русском, как думал Макс, или идише.

Друзья не собирались с ними сближаться, тем более говорить о живописи. Они просто хотели окунуться в эту необычную атмосферу, наполненную почти деревенской свежестью и страстями, привезенными из варварских стран. Это творческое рвение, непонятное, иногда грубое, которым они пропитывались и утром доносили до своих комнат, придавало им, наперекор всему, новый жизненный импульс.

Их «Форе», как они его называли, хорошо продвигался. Они каждый вечер над ним работали в квартире, которую Макс занимал вместе с матерью недалеко от Булонского леса: целая анфилада пышно обставленных огромных комнат. Мадам Лафитт как добропорядочная и богатая вдова целыми днями занималась оказанием помощи раненым и калекам и появлялась в основном вечером, чтобы раздать приказания легиону слуг. Ее забавляла дружба сына с американцем. Начиная с матча по боксу в «Альгамбре» между калифорнийским чемпионом по укладке апельсинов и лидером по производству ящиков, все, что появлялось оттуда в Европе, считалось страшно модным. Однако к середине июня и моменту вступления Америки в войну мадам Лафитт немного утомилась слушать бесконечные повторения музыкальных пассажей. Она устала от капризов своего сына, которому, тем не менее, склонна была все прощать, и поэтому предложила ему позаниматься музыкой на ее вилле в Довиле.

Макс был в восторге от этого предложения и поторопился поделиться им со Стивом. Тот изменился в лице при одном упоминании о Довиле. Макс решил, что разгадал в нем собственное презрение к светской жизни, и поспешил его успокоить:

— Там сейчас совершенно пустынно. Мы сможем спокойно закончить нашу работу над сонатой перед… перед главным отплытием. Там будут только слуги. Дом стоит на отшибе. Хорошее жилище, типичное для Нормандии, посреди полей.

Стив вроде бы успокоился, но его руки подрагивали на клавишах фортепиано.

— Согласись, — продолжал Макс, — в Париже так жарко. А там мы будем купаться. И до Кале недалеко, откуда ты сможешь отплыть в Англию на твой корабль. Ну давай же! Для тебя это последнее лето во Франции. Может быть, и для меня тоже. Я тебя прошу! Ты увидишь, там очень спокойно.



Спокойствие. Пальцы Стива бегали по клавишам. Возможно ли, чтобы Макс его так хорошо понимал? Он почувствовал себя трусом из-за того, что не смог справиться со своим прошлым, и еще более трусливым оттого, что торопился вернуться в Америку, в то время как Макс смело говорил о своем возвращении в окопы.

— Это правда: будет спокойно, — вздохнул Стив и, таким образом, согласился вернуться в Довиль.

В этот вечер они играли допоздна, наверное, до часу ночи. Очень странно звучала музыка в опустевшем из-за войны доме. Наконец, оставив в покое инструменты, они немного выпили и устроились, по своему обыкновению, на канапе.

Было еще жарче, чем накануне, жарче, чем во все остальные дни. Стив вспоминал о другом лете, о том морском купании в Довиле — и никак не мог прогнать свой страх. Почему бы с этим не покончить? Найти другой рейс на Нью-Йорк, вернуться раньше запланированного, исчезнуть по-английски, испариться без следа. Макс спал и во сне выглядел еще более хрупким, с выражением болезненного ребенка. Нет, Стив не мог уехать, предав его. Он встряхнул друга:

— Проснись! Поехали на Монпарнас. Мне необходим воздух!

Прогулками по еще не проснувшемуся городу они вместе заклинали свои невысказанные страхи, и это тоже их сближало. Но они заблуждались, предполагая, что боятся одного и того же.

Было душно. Стив лихорадочно вел «кадиллак» по пыльным сонным улицам. Большие облака, окаймленные голубым контуром, вырисовывались на небе в свете нового дня. Они проехали вокзал, где у входа были сложены первые газеты. В них сообщалось об обвинении, выдвинутом против Мата Хари, о скором прибытии в Париж генерала Першинга [60]. На Монпарнасе Стив припарковал машину, и они пошли по дремотным улочкам к своему излюбленному кафе. Как и обычно, здесь все дышало спокойствием: на краю изнемогавшего от жары и от войны города это был островок безмятежности.

— Интересно, — внезапно сказал Макс, будто спокойствие этого места толкало его на откровенность, — я, может быть, умру через три месяца и так и не узнаю настоящую страсть.

— Благослови за это небо, — перебил Стив, — благослови его, потому что…

Он запнулся. Нет, ничего не говорить, даже Максу, не попадать в ловушку доверия — это заставит его вернуться назад, оживить то, что уже было мертво, чего, может быть, никогда и не было.

К счастью, они уже подошли к кафе, где впервые было пустынно. Они заказали ужин, выпили и поели в молчании, окутанные влажным воздухом. Уже выходя на улицу, Макс, как всегда витая в своих мыслях, столкнулся в дверях с человеком, идущим ему навстречу. Тот споткнулся, роняя в пыль три маленьких холста, и, пошатываясь, пьяно воскликнул:

— Мои картины! Свинья, он их порвал! Теперь тебе остается только купить их у меня!

Макс возмутился:

— Купить! Да я их едва поцарапал! — И стер ладонью покрывшую их пыль.

На помощь друзьям спешил хозяин кафе:

— Оставьте его. Он очень вспыльчив. Заплатите за его картины. Он нес их мне в уплату за долги. Я их беру только из жалости.

Художник, качнувшись, встал в дверях:

— Это же искусство, ты ничего не прогадаешь! Посмотри на цвет! Особенно куб, дружище, куб!