Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 97

И уж совсем нестерпимым был весь строй жизни адашевской, благочестивый и праведный сверх меры. Являл он собой вечный укор всем живущим, все на его фоне грешниками великими выходили. Вот, скажем, постился Адашев почти во все дни, когда даже церковь свободу давала слабой плоти человеческой. Приезжаешь во дворец после дня, трудами неустанными наполненными, садишься за стол и пол бараньего бока с кашей для тебя только для разгону, а тут сидит напротив Адашев и просфорку сосет. Весь аппетит отбивает!

А уж коли вы тарелку от себя отставили, я вам другой пример приведу. Держал Адашев у себя на дворе целую избу с прокаженными, ходил к ним чуть не каждый день и своими руками язвы их гнойные омывал. Мало ему язв государственных! Нет, так нельзя! Должен человек, даже самый праведный, умный и сильный, иметь хоть какую-нибудь слабость, лучше всего обычную русскую. Вот тогда мы его возлюбим. Ведь праведность, силу и ум мы уважаем, а любим человека за слабости его. Так и с Адашевым было: уважали, но не любили.

Лишь в последний год дрогнул цельнокаменный Адашев, уступил склонности к польской женке именем Мария-Магдалыня, на дворе его Христа ради проживавшей. Невеликий грех, тем более и овдовел Адашев к тому времени, но и он мог бы смягчить сердца окружающих. Но, видно, судьба у него такая была, что даже страсть эта извинительная ему во вред пошла. Дело было не в имени женки, соблазнительные мысли навевающем, и не в происхождении ее, ибо все, кто хотел знать, те знали, что перешла она из веры католической в истинную православную и, как любой новообращенный, все обряды церкви нашей соблюдала ревностно. Но было у нее пять детей, только живых. Бывает, что старец немощный стены града вражеского одним словом сокрушает, старца такого святым почитают. Но когда вдовица с пятью детьми сердце первого сановника державы присушивает, тут всякому ясно — без колдовства не обошлось. А коли не гнал он ее от себя, несмотря на уговоры ревнителей веры истинной и искренних его благожелателей, значит, сам в той трясине погряз.

Так что мнение народное было подготовлено к вести, разнесшейся осенью по Москве: Адашева судить будут. Подивились разве лишь тому, что к Адашеву пристегнули Сильвестра, о котором все забывать стали. Все, но не Захарьины! Гадали же о том, привезут ли подсудимых на суд сразу в оковах или уж после суда наденут. В оковах же никто не сомневался.

Но случилось небывалое: устроили суд заочный, хотя ничто не мешало доставить обвиняемых в Москву, да они и сами с готовностью бы приехали, если бы их известили и приехать дозволили. Когда собрались на суд митрополит, епископы, бояре и многие прочие духовные и служивые, этот вопрос первым встал. Тут прислужники захарьинские стали кричать громко, что Адашева никак нельзя в Москву пускать, ибо может он бунт учинить, а Сильвестр известный лукавец, может одним словом суд высокий очаровать, а взором своим уста сомкнуть доносителям правдивым. Относительно Сильвестра они, быть может, и не ошибались, всем памятно было, как он на суде давнем вывернулся и на свою пользу его оборотил, но вот на Алексея Адашева напраслину наплели. Он к бунту неспособен был, не только для собственного спасения, но и для спасения державы, ибо верил, что бунтами держава не спасается, а только разрушается. Вот Андрей Курбский, тот мог взбунтоваться, он своевольность удельную с молоком матери всосал, да и в войсках его боготворили в отличие от Адашева.

Думается мне, что и остальные так же, как я, думали, но уж больно любопытно им было, какие обвинения против недавних всесильных правителей выдвинут, потому и согласились на суд заочный и принялись слушать дело розыскное. Длинное было дело, да и немудрено любые свидетельства добыть, имея пыточную избу в распоряжении, как у Василия Михайловича Захарьина. Дивился народ, слушая признания чистосердечные купцов разных и подьячих безвестных о том, как препятствовали Адашев с Сильвестром войне Ливонской и за то передавали им с германской стороны серебро и золото мешками. И как предавались они чародейству тайному, и от того многие беды вышли Земле Русской и погибель людям православным. А дальше огульно: что думали единственно о мирской власти и управляли царством без царя, ими презираемого; что снова вселили дух своевольства в бояр; что раздали ласкателям своим города и волости; что сажали, кого хотели, в Думу, а верных слуг государевых из Москвы удаляли; что держали царя за мальчика, за куклу на троне. Не забыли и о страшных днях болезни Ивановой, так все представили, будто бы хотели злодеи законного наследника обойти и на трон князя Старицкого возвести. И в жестокости сердец своих оскорбляли и злословили голубицу на троне, царицу Анастасию. Но в изведении царицы их, слава Богу, не обвиняли, это уже после народ сам домыслил в горечи от преждевременной утраты.

Суд под грузом обвинений многочисленных и доказательств бесспорных единодушно приговорил: виновны! И на том приговоре все присутствовавшие бояре и святые отцы подписи свои поставили. Лишь митрополит Макарий, близость кончины чувствуя, не захотел брать грех на душу, отговорился старческой немощью. И я, конечно. Уж придумал бы, чем отговориться, если бы меня призвали.





Интересная все-таки вещь — история! Как это она ловко по-своему переворачивает многие поступки человеческие, не в ту сторону, куда человек их направлял, а совсем даже в противоположную. Вот ведь Захарьины: хотели надеть на Адашева с Сильвестром венок терновый, а вышло — лавровый. Они хотели их навсегда изничтожить, взвалив на них бремя ответственности за все беды русские, а в результате прославили их в веках, громогласно объявив на весь мир, что именно они были главными правителями на Руси в тот короткий, но блестящий период ее истории.

Вы, конечно, негодуете на мою забывчивость, на то, что не рассказал я о главном, о наказании. Ничего я не забыл. Рассказываю: не было наказания. «Как так?!» — удивленно спросите вы. Честно говоря, я и сам поражен был, там за каждую строку обвинения полагались если не плаха, так колесо, не колесо, так костер. И никакого снисхождения!

Но Захарьины не чувствовали пока в себе достаточно сил, чтобы настоять на казни, а все остальные вполне удовлетворились отставкой бывших властителей, если и была у кого-либо неприязнь к ним, то не поднималась она до ненависти.

Сильвестру приказали отправиться с Белозера в Соловецкий монастырь, но ведь и там люди живут. Адашеву же постановили оставаться наместником в Ливонии, разве что перевели из приграничного Феллина в тыловой Дерпт. Даже имущество его небогатое ему оставили. Точнее говоря, отобрали у него все его земли в Костромском уезде — село Борисоглебское со слободой и сельцом, да с 55 деревнями — и отдали боярину Ивану Меньшому Шереметьеву, родне захарьинской. Но тут же пожаловали Адашеву обширное поместье под Псковом, в три раза больше отобранного, так что оставшиеся недели своей жизни Алексей Адашев был самым крупным помещиком в тех краях.

Потому как жить ему осталось всего несколько недель. Многое и тогда, и потом говорили о той смерти. Что отравили его якобы по приказу врагов его, или что сам он отравился ядом, который постоянно с собой в перстне носил, или что удар его хватил, когда у него на глазах сожгли за ведовство возлюбленную его Марию-Магдалыню, а детям ее головы отрубили. Врут все люди! На Руси ведьм со времен деда моего не казнили, тем более деток безвинных. И отравиться Адашев не мог, грех то великий пред Господом. Враги же адашевские единственные нам ведомы, хотели бы отравить, так отравили бы без суда, а после суда зачем травить? Они уж, поди, предвкушали, как противника их в Москву в оковах привезут, на позор выставят, а потом голова его с плеч покатится к самым их ногам. Как же они, наверно, негодовали на судьбу, которая лишила их сладости мести!

Я уверен, что Алексей Адашев своей смертью умер. Впал от несправедливости суда в горячку (в этом вы можете мне поверить!), а как душа поникла, так и тело сдалось, истощенное трудами многолетними, постами строгими и страстью запоздалой. Я за жизнь свою долгую многократно убеждался, что самое простое объяснение обычно и самое верное. Но людям оно кажется пресным и скучным, вот и начинают они его украшать всякими страстями, интригами и преступлениями, превращая скорбную быль в страшную сказку.