Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 97

Но подобное не могло продолжаться вечно, и захарьинские наветы и нашептывания лишь ненамного ускорили дело. Равные мужи без верховного судьи, царя то есть, долго вместе работать не могут — года четыре, может быть, пять, пусть даже шесть, как Избранная рада, но она же избранная, там мужи собрались великие и только о благе державы радеющие, других таких попробуй сыщи в истории в одно время в одном месте! Так что у всех свой срок есть, и срок этот небольшой, как он придет, так обязательно переругаются, передерутся, хорошо, если за ножи не схватятся. Для спокойствия государства разгонять их надо до того, как переругаются. А кто их разгонит? Опять царь нужен. Такой вот порочный круг. Нет, без царя никак нельзя, что бы там ни говорили всякие умники западные. Конечно, пусть себе пробуют, мы над соседом завсегда посмеяться готовы, но Русь от таких опытов увольте, благодарим покорно!

Когда наступило между членами Избранной рады естественное, как мы понимаем, охлаждение, каждый свою полянку облюбовал и сидел на ней, на соседские пока не покушаясь, но и на свою не пуская. Один Сильвестр без места носился между всеми со своими советами и нравоучениями. Стал он примечать косые взгляды и то, что советов его не только не спрашивают, но и не слушают, зевая откровенно. Обидно ему стало, и от той обиды решил он сотоварищей своих недавних проучить и наказать. Ребенок в таком случае уши свои назло матери отмораживает, а Сильвестр пригрозил в монастырь уйти. «Коли душа требует — иди!» — гласил единодушный ответ. Он еще надеялся, что одумаются сотоварищи, помыкаются немного без его отеческого пригляду, победствуют и его обратно призовут. Не одумались и не призвали. Злую шутку сыграла с Сильвестром его гордыня. Не хотел он себе ни чинов, ни мест, ни епархии, ни деревенек. И как вышел из Избранной рады, так все сразу и увидели, кто он есть на самом деле — никто. Не протопопствовать же ему, право. Переждал немного, да и двинулся пешком на Белозеро, в монастырь. И никто его не провожал.

Между тем война Ливонская, как казалось, приближалась к развязке. Посему и собрались в этом средоточии всех дел большинство «избранников»: Курбский, Данила Адашев, Курлятьев, Репнин. Даже сам Алексей Адашев, редко Москву покидавший, и то туда выехал.

Воспользовавшись полугодовой заминкой в наших действиях, встрепенулся недобитый орден Ливонский. Вспомнила бабка, как девкой была! Препоясались рыцари изнеженные мечами и даже наскакивать на войска наши начали, но были отбиты. Несчастливый на поле битвы, магистр ордена был не намного удачливее и в сношениях с державами европейскими, в коих искал защиты от всевластия русского. Защитников, правда, объявилось тьма, вот только деньги, и тем более ратников, давали крайне неохотно, зато засыпали Москву посланиями многословными.

Первым всполошился император германский Фердинанд Габсбург, лишь недавно на престол вступивший и опыта общения с нами не имевший. Его легко урезонили, сказав, что все несчастья Ливонии проистекают из отступничества ее от католичества и коли у него руки до еретиков не доходят, мы по-соседски помогаем в знак вечной дружбы и во славу веры христианской, и прочая, и прочая, и прочая.

Вторым защитником явился король датский Фридерик. Уведомлял он царя русского как доброго, любезного соседа о своем восшествии на престол, изъявлял ревностное желание быть ему другом и восстановить торговлю с нами, уничтоженную смутными обстоятельствами минувших времен. За это просил Фридерик не тревожить Эстонии, якобы издревле области датской, только на время порученной ордену Ливонскому. Не стерпело тут сердце русское, ответил Адашев именем царя: «Да не вступается король Фридерик в Эстонию. Его земля Дания и Норвегия, а других не ведаем».

И король свейский, старый разбойник Густав Ваза, не смолчал, прислал грамотку в Москву: «Не указываю тебе, великий государь, в делах твоих, не требую ничего, но только в угодность императору Фердинанду молю тебя как великодушного соседа даровать мир Ливонии из жалости к человечеству и для общей пользы христианства. Я сам не могу хвалиться искренним дружеством и честностию ливонцев — знаю их по опыту! Если хочешь, напишу к ним, что они должны пасть к ногам твоим с раскаянием и смирением. Уймешь ли кровопролитие или нет, во всяком случае, буду свято хранить заключенный между нами договор и чтить высоко твою дружбу». Ишь как урок преподанный усвоил! За смирение его и ответ был милостивым: «Если не имеешь особенного желания вступаться в дела Ливонии, то нет тебе нужды писать к магистру. Мы сами найдем способ образумить его».

Ходатаи эти за дальности их и слабостью не очень нас беспокоили. Другое дело Польша с Литвой. Обидно им было смотреть, как мы землю какую-никакую у них под боком разоряем, а им ни кусочка не обламывается. Уже шляхта польская громко вопила, короля своего Сигизмунда на эскапады дерзостные подвигая, да и паны литовские недовольно брови хмурили, сдерживаемые только мирным договором с нами, через два года заканчивающимся.





Надлежало войну ливонскую завершать быстро и решительно. И вот в августовские дни, когда царица Анастасия тихо угасала в Москве, войска наши нанесли ордену сокрушительное поражение. Андрей Курбский настиг под стенами Феллина ливонскую знать, последний раз сплотившуюся, и разбил ее одним ударом, захватив в плен магистра Фюрстенберга, ландмаршала Филиппа Шальфон-Белля, комтора Гольдрингена Вернера Шальфон-Белля, судью Баугенбурга Генриха фон Галена и множество других. Алексей Адашев, расположившись в магистерской резиденции в захваченном Феллине, взял под свое управление всю Ливонию, надеясь в скором времени привести ее в полное спокойствие и вернуться с миром в Москву.

Но судьба распорядилась иначе.

Добившись удаления Сильвестра, Захарьины вернулись в Москву и сразу приблизились к власти. Они ведь так и оставались членами совета опекунского, считалось, что они добровольно уехали из Москвы для устройства дел своих вотчинных, никто не мог им воспрепятствовать делами опекунскими вновь заняться. Сказалась тут и беспечность Избранной рады, и занятость более важными, как им казалось, делами, и предательство главы совета опекунского князя Ивана Мстиславского, который с потрохами на сторону Захарьиных переметнулся. С его подачи боярин Василий Михайлович Захарьин стал начальником государевых тайных дел, место в те времена совершенно незначительное из-за спокойствия всеобщего в державе.

Но всего того Захарьиным мало было, они на верхушку власти пробирались, для этого скинуть надо было оттуда правителя негласного, но реального — Алексея Адашева. И тот им в этом сильно поспособствовал не только долгим отсутствием в Москве, но и всем поведением своим.

Как я не раз уже рассказывал, прямодушен был Алексей, всем прямо говорил, что думает, и тем людей невольно обижал. А маленькая личная обида выше любой выгоды государственной. Это и к правителям относится, что же о слугах их говорить.

А еще тем обижал Адашев людей, что судил строго по закону, ничего другого в расчет не принимая, ни достоинство, ни родство, ни заслуги былые. К просьбам изустным слух не склонял и подарков не принимал ни до, ни после суда. Вот и выходило, что какой-нибудь сын боярский худородный правым в споре с боярином знатным выходил. Благодарность победителя быстро испарялась, да при таком порядке и не было подчас никакой благодарности — за что благодарить, если все по закону сделано? — а вот обида боярская крепко занозой в сердце сидела и свербела, и свербела.

К обиде и зависть примешивалась, уж больно на виду был Адашев, пусть и не по своей воле. Встряхнул брат мой державу, вывел ее из полусонного состояния, закипела жизнь не только у нас, но и во всех окрестных странах. После его ухода, так и не объявленного, послы иностранные вереницей в Москву тянулись, и со всеми Адашеву приходилось возиться. Этой работе никто не завидовал, и никто к ней не рвался, справедливо полагая, что дела внутренние сулят много больше прибыли, чем дела внешние. Задевало лишь почтение, которое иностранцы Адашеву выказывали, то, что почтение это не только к державе относилось, но и к нему лично. Называли Адашева уважительно канцлером, смысл слова этого иностранного оставался боярам неведомым, однако само звучание его сообщало ему некую торжественность и даже очарование.