Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 54

Не доезжая Смоленска, мы миновали маленькую станцию Катынь, миль на шестнадцать к западу от города. Сразу после этого мы проехали через лес, который русские называют Козогоры, а поляки — Kozie Góry. В этот самый день, 17 апреля 1940 года, в лесу Козогор произошел массовый расстрел 420 польских офицеров. И это был не отдельный эпизод. С 14 апреля по 12 мая двадцать партий военнопленных — польских офицеров, захваченных Красной армией в сентябре 1939 года, общей численностью 4143 человека — были доставлены в Козогорский лес из Козельского лагеря военнопленных под Калугой. Там, в лесу, связанных жертв подводили к краю общей могилы, и опытный палач НКВД стрелял им в основание черепа. Мир сегодня знает это чудовищное преступление как бойню в Катынском лесу. Одновременно аналогичные массовые убийства проводились в Харькове и Медном, неподалеку от Твери, погибло еще десять с половиной тысяч человек. Таким образом «цвет польской нации» был уничтожен; таким образом Центральный комитет Советского Союза [14]и его генеральный секретарь Иосиф Джугашвили, известный также как Сталин, отомстили армии, которая летом 1920 года остановила марш Красной армии на Западную Европу.

Весь апрель 1940 года смоленский вокзал был забит стоявшими на основных и запасных путях вагонами с обреченными польскими офицерами. Неудивительно, что советская власть сочла разумным избавить поезда польских депортируемых от зрелища этого самого отвратительного из ее преступлений.

За Смоленском мы въехали на территорию исторической Московии, Великого княжества Московского. Географические названия уже были мне незнакомы, а пейзаж являл монотонное зрелище разрухи, и я утратил интерес к миру за моим зарешеченным окошком. Я заметил, что весь остальной вагон замолк еще раньше, чем я. Нервная энергия была растрачена, и на смену ей пришла защитная пассивность — проверенная временем формула выживания.

Мы ехали две недели. Иногда нам давали кашу или суп. Раз в день добровольцы из каждого вагона под конвоем приносили холодную воду. Раздавали хлеб — всего дважды. Начались болезни. Из медикаментов были только йод и валерьянка. Кто-то в отчаянии покончил с собой под колесами другого поезда — новость, передававшаяся от вагона к вагону, мгновенно облетела поезд. Утром и вечером все вместе пели молитвы.

Битва за выживание состояла в рациональном распределении продуктов (хлеба и копченой свинины), которые добрые люди из Слонима сумели передать в вагон 13 апреля. Это требовало железной дисциплины, потому что мы не знали, сколько продлится дорога. Но скоро мы обнаружили, что на самом деле мы — хотя и временно — богаче людей, мимо которых мы проезжаем. Местами толпы голодающих женщин и детей стояли на платформах и просили у нас еды. У многих депортированных (и в том числе моей матери) хватило сострадания, и они отдали этим несчастным немного из нашего «слонимского железного рациона».

22 апреля или около того мы переехали полноводную Волгу около Куйбышева. Это возродило мой интерес к внешнему миру. Скоро мы оказались на земле башкиров, и мое внимание привлек город с экзотическим названием Уфа, столица Башкирии. Наш «транспорт» держали подальше от Москвы, и сегодня, вооружившись картой советских железных дорог около 1940 года, я могу попытаться реконструировать наш маршрут от Смоленска до Уфы. Я практически уверен, что мы проезжали через Вязьму, Калугу, Тулу и Пензу.

Однообразие нашего пути нарушалось лишь изредка, когда мы встречались с другими поездами с депортируемыми из Польши. Стоя на соседних путях, мы не много могли рассказать друг другу нового, зато обменивались информацией о том, где взяли каждого из нас и откуда поезд. После нескольких таких встреч мы начали понимать масштабы операции, жертвами которой стали, и осознали количество депортируемых. В таких встречах зарождалась солидарность между этими людьми, насильно влекомыми неведомо куда по равнинам Восточной Европы.





Однако одна из таких встреч была нарушена эпизодом, драматическим по своим последствиям и в то же время трагикомическим. Главной героиней была наша дородная гитаристка. Не понимая, что ведра с водой второго поезда стоят «на линии огня» нашего «санитарного желоба», она им воспользовалась. Мытье или дезинфекция предусмотрены не были, поэтому второй поезд лишился драгоценного запаса воды. Для них это был ужасный удар. Горячие извинения гитаристки мало помогли. Обитатели поезда были в ярости. Поболтать с ними не получилось.

После Уфы поезд пополз вверх, к Уралу. Я никогда до этого не видел настоящих гор и потому вернулся к своему наблюдательному посту у окна, несмотря на холодный восточный ветер. Я был поражен, когда товарищ по несчастью сказал мне, что мы проезжаем одно из богатейших в мире месторождений золота и платины, не говоря уж о таких обыденных железе и нефти. Наш следующий перевалочный пункт, Челябинск, был мрачным промышленным городом, в котором эти фантастические природные ресурсы перерабатывались на нужды пролетариата. После Челябинска мы поехали вниз, к Западно-Сибирской равнине, и 26 апреля прибыли в наш первый крупный азиатский город. Я начал разбирать его название — Курган, — а затем объявил его матери. Это ее потрясло. Она сказала: «Сюда депортировали моего отца…» [15]

27 апреля мы прибыли на маленькую станцию Петухово, километрах в 200 от Кургана и в 3000 километрах от Слонима. Здесь нам приказали выходить из поезда и садиться на землю рядом с железнодорожным полотном. Мы наконец приехали. Нашему вагону повезло: по дороге никто не умер. Как я понял, в других вагонах смертей было много. Советский похоронный обряд в таких случаях был прост. Два конвоира отталкивали родных и выбрасывали тело из вагона, по возможности во время движения. Для ребенка достаточно было одного конвоира. Те, кто выжил и доехал до Петухова, сбились в кучу, чтобы согреть друг друга под звездным сибирским небом. Утренний морозец накрыл все эти спящие тела, скрывая горе под блеском и сверканием. Я помню, как потряс меня оглушительный рев паровозных гудков в нескольких футах от нашего лагеря.

После двух ночей под открытым небом подъехал грузовик, и нас и две-три другие семьи, в том числе Наумовичей, погрузили в него. Был уже вечер 29 апреля. Мы отправились в путь по голой степи, лишь изредка грязевая колея огибала редкие низкорослые лески, и прибыли в свой безымянный пункт назначения поздно ночью. Нам открыли пустое помещение барачного типа, «ветеринарный центр», и мы расположились на ночь. Здесь, по воле глав советской империи, нам предстояло трудиться и умереть. Преждевременная смерть была неотъемлемой частью плана.

На следующее утро я проснулся первым. Пока все спали, я тихо вышел осмотреть новые окрестности. Утро было морозным, с легкой дымкой. Передо мной был майдан — площадь в центре поселка, огромная, запущенная, вся в рытвинах. Весенним утром майдан казался подсыхающей грязевой ванной. Позже, в разгар короткого сибирского лета он превращался в пыльное месиво, но уже совсем вскоре после этого покрывался толстым ковром сухого сверкающего снега. В дальнем конце майдана я увидел разбросанные там и сям примитивные серые строения; здесь не принято было выстраивать дома вдоль улицы. Не было ни садов, ни деревьев, за исключением двух чахлых берез в дальнем конце, у заброшенной деревенской церкви. Горизонт был плоским, и место казалось совершенно заброшенным. Под впечатлением всего этого я неожиданно почувствовал себя совершенно подавленным.

К счастью, ненадолго. С какого-то двора донесся знакомый крик петуха. Этот универсальный признак сельской жизни был мне знаком и звучал утешительно. Я увидел, что через майдан ко мне кто-то идет, и мне захотелось узнать, что это за место. Я обратился к прохожему на своем ломаном русском и спросил, где я нахожусь. Должно быть, вопрос показался ему странным, так как он стал оглядывать меня с ног до головы. Но потом все понял и терпеливо объяснил, что раньше это место называлось Николаевкой, а теперь его переименовали в колхоз «Красное знамя».