Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 103

Базовая установка замысла в том, что обитатели жуткого мира смирились с ним и даже не замечают уже всей его жути.

И вот перед ним был герой, который активно противостоит… Да еще как! Знать бы чему. Но знать, если честно, не хотелось.

Больше всего хотелось домой. В мастерскую. В привычную среду, к сонмам поклонников, капризной публике и привередливым критикам.

Воронкова же занимал язык, на котором изъясняется телепат.

Язык служил как бы несущей частотой для ментальных посылов.

Но звучал не похоже ни на что. Ну, может быть, какой-нибудь датский: «куоколе молеколе»? Но в лингвистике Сашка был точно не силен.

Известны случаи, когда человек, которому на голову упал кирпич, вместо того чтобы умереть, как положено, начинает говорить на языках, которых никогда не изучал и знать не мог. Вот это уже не так-то просто объяснить.

Сашка читал, буквально недавно, правда, в желтой до неприличия газетенке, не вызывающей доверия, о чем-то подобном.

Существует гипотеза, которая объясняет это явление генетической памятью. Дескать, в закоулках нашего мозга хранятся языки, на которых говорили все наши предки.

Именно генетической памятью объясняют и другое явление — когда человек начинает вдруг говорить на неизвестном языке, да еще и не своим голосом, а затем выясняется и то, что это голос далекого прошлого.

Однако гипотеза о генетической памяти тоже может выглядеть забавно — что если дебилы, которые угыкают, как груднички, вспомнили язык первобытных предков наших? И что если натужная невнятица, слетающая с их слюнявых уст, переводится как: «Не пастырь Я брату своему»?

Усмехнувшись сам себе, Воронков подумал, что, будь он персонажем Булгакова, списал бы все происходящее на гипноз. А персонаж Уильяма Блетти или Клайва Льюиса — воспринял бы все как происки нечистого. А о чем помыслил бы персонаж Лавкрафта — лучше и не поминать. Хорошо им — персонажам. За них автор думает. А тут поди ж ты разберись сам-то!

Невнятица же, которой изъяснялся гость, имела информационное наполнение, которое Сашка улавливал. И факту взаимопонимания Вороненок удивлялся тем больше, чем больше отходил от напряга схватки с монстрами.

Может быть, все же гость как-то с ними связан? Может, его затянуло оттуда же, откуда и чудищ натащило на его — Воронкова — голову? И откуда это — ОТТУДА? Вот в чем вопрос.

Из потока сознания гостя Сашка выяснил, что тот именует себя чем-то вроде Художника. Он так себе перевел образ, который тот вызывал у себя применительно к своему роду занятий и собственно социальной самоидентификации.

Художник отказывался уходить отсюда куда-либо. Вроде как надеялся вернуться именно отсюда к себе, и в этом был некий резон.

Его хламида могла бы украсить представление Вячеслава Полунина…

При ближайшем рассмотрении она являла собой высокотехнологичный образчик совершенного в своем беспорядке костюмчика в стиле «подгулявший дервиш». Мода такая, видать. Ну что же, у нас никто не удивлялся тому, как лисьи шапки сменились вязаными лыжными, а шарфы до пола — штанами «бананы», сапоги на манной каше — шпильками, а галстуки «Shire Hari» — шнурками на шею. Потом и вовсе — пирсинг и голые пупки, красные пиджаки и кожаные куртки, готика опять же… А у них — вот такая вот мода.

Сашка решил устроить его в мастерской. А что делать, если человеку действительно некуда идти? Вот только человеку ли? В нашем понимании, так сказать.

Действительно — вопрос о том, кто этот так называемый Художник, оставался без ответа. Подсадная утка?

Ну нет, решил Вороненок, паранойе не поддадимся.

И все же ему очень хотелось выйти куда-нибудь на холм и возопить, обращаясь к небу:

— ЧТО ПРОИСХОДИТ?!

Он бы и закричал, если бы не знал, что никакой крик не сможет ему ничем помочь.

Это как при зубной боли: можно горстями жрать анальгин, биться головой об стену, метаться по дому, но помочь-то сможет только врач-зубодер. И лучше уж затаиться со своей болью до утра понедельника (зубная боль, как известно, начинается всегда в ночь на субботу) и не дразнить лихо, потому что, что бы ты ни сделал, будет только хуже.

Сказать, что Сашка был раздражен, мало. Он был в ярости. В священной светлой ярости борца за правое дело.

И законная радость победы не радовала.

Так бывает, когда радость не радует. Потому что в гробу он видал такую победу! Чего и кого победил? Да и победил ли?

Что это вообще было?

Злость на непонятное — сильна. Она кипела. И где-то Воронков даже был благодарен нелепому Художнику за его появление. Он сам был непоняткой. Но какой-то мирной, отвлекавшей от тяжких и, по всему, неразрешимых вопросов.

Художник сам был неразрешимым вопросом, но как-то так правильно сформулированным, что за ним чувствовались ответы на другие.

И этот призрачный шанс разобраться Сашка решил использовать.

Устроить Художника оказалось не так просто. Взглянув на обстановку в мастерской, Сашка увидел ее как бы новыми глазами. И стало непонятно, как это он вообще мог работать в эдаком вот гадюшнике.

— Придется наскоро прибрать… — пробормотал он.

Художника между тем заинтересовал токарный станочек. Бедолага осторожно дотронулся пальчиком до шершавой чугунной станины.

— Это инструмент! — догадался он.

— Ну… — кивнул Сашка.

— А вот мой инструмент! — радостно поведал Художник, извлекая откуда-то из-под хламиды маленькую волшебную палочку — эдакое, если присмотреться, стило изящных форм и очертаний, привычно и сноровисто сидящее в длинных тонких пальцах. — Я создаю картины МИРА.

— Чего? — не понял Воронков и оперся на швабру, которой уже начал было валтузить пол.

— Картины! — радостно возгласил Художник и помахал палочкой в воздухе.

Тут же возник некий полупрозрачный сгусток цвета и света, в котором можно было рассмотреть смутные силуэты и манящие дали.

Сгусток колыхнулся и развеялся. Но даже после этого, дали манили, сфотографировавшись глазом, а силуэты… Они требовали разгадки, их очень хотелось рассмотреть.

«Картины мира, значит… — не без удивления констатировал мысленно Вороненок, — ну-ну…»

— Мне нужно создать картину! — затрясся Художник от какого-то одному ему понятного озарения. — Я должен воплотить дверь.

— Дверь?

— Дверь…

— Какую дверь?

— Простую дверь! — разошелся Художник. — Самую простую. Не отягченную декоративными элементами. Аскетически совершенную. Исполненную единого смысла и содержания. Односоставную. Моноаксиологичную.

— Где? — тупо спросил Сашка, наткнувшись мыслью на последний термин, который выплыл со всей очевидностью из собственных его пучин и дебрей эрудиции, но оставался туманным для понимания, как Шустрик не ясен для Мямлика.

— Вот здесь! — охотно пояснил Художник.

И он указал на стену своим «инструментом». Там немедленно возник образ призрачной двери. Не какой-то конкретной двери.

А двери вообще — как она есть — двери в чистом виде.

— Проход из ЗДЕСЬ в ТАМ!

И Воронков вдруг увидел, не глазами, а прямо разумом как-то, что Художнику нужны изобразительные средства, как-то: кисти и краски. Потому что здесь ему не хватает каких-то важных компонентов, какой-то опоры для КАРТИНЫ. Поэтому его устроили бы простые дедовские средства.

Краски так краски…

Сашка задумался. Краски были. И малярные, и даже художественные, оставшиеся в дежурке от одного алкаша-оформителя, подрядившегося еще в допрежние времена замазать одну из стен главного здания с целью воплощения высокохудожественного агитацитонного панно-оживляжа, да запившего еще при Андропове на полученный аванс и так ничего и не сделавшего.

С перестройкой нужда в панно с изображением героического труженика очистки сточных вод отпала сама собой, а ничего другого алкаш-оформитель рисовать на стенах не умел. Но краски в жестяных банках, похожих на противотанковые мины, остались.

Другое дело, что Воронков сомневался, можно ли давать блаженному эти краски. Чем сие, так сказать, чревато?