Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 44

По пути домой я думаю об Аните. Маленькая храбрая Анита, мой лучший друг в тот последний год, когда я еще жила здесь, в Фалькенберге. Думаю, это она научила меня понимать сущность мира, значение предметов и иллюзий, надежду и отчаяние будущего. Беда моя была в том, что я на все смотрела ее глазами… как я могла возненавидеть свою собственную мать?… Храбрая, обманувшая меня Анита, утверждавшая, что мы с ней из одного и того же теста, что у нас одно и то же призвание, что у нас родственные души… Но ничего из этого не вышло — она была уже женщиной, а я все еще ребенком, она была готова родить, а я боялась даже забеременеть. И никакого призвания у нас не было. Маленькая, мужественная Анита… Мы вместе покинули Фалькенберг и переехали в Гетеборг. Кому хочется жить в этой дыре, стать частью местного фольклора, первой девкой на деревне или, что более вероятно, героиней сплетней и оговоров… кто хочет умереть, не живя? А потом она исчезла так же внезапно, как появилась, и оставила меня одну… Она познакомилась с каким-то парнем на американских горках в Лисеберге, шахтер из Кируны, на пятнадцать лет старше ее. Может быть, он в какой-то степени заменил ей отца, которого она безуспешно искала все эти годы. Мы потеряли друг друга мгновенно, словно никогда и не были знакомы. Иногда я думаю о тебе, Анита, — нашла ли ты, что искала? По-прежнему ли знаешь ответы на все вопросы?

В воскресенье вечером папа тоже идет со мной на прогулку. Мы идем вдоль Докторспроменаден к электростанции, потом возвращаемся назад. Папа и я, рука в руке, как влюбленная пара… или как будто бы я — это мама. Проходя вдоль Этран [25], мы думаем об одном и том же — приближается весна. Снег уже начал таять на холмах, вода в речке цвета золы, она мчится с шумом, который я помню с младенчества и который, наверное, будет продолжаться вечно. На поверхности кружатся тающие льдины и мохнатые ветки. Мы останавливаемся у развалин крепости и смотрим на Тулльбру, его белые, похожие на гигантские куски сахара камни. На дне ручья что-то шевелится… мне кажется, я вижу свечу и охваченную огнем фигуру женщины. Папа стоит рядом, тяжело дышит и старается говорить о чем-нибудь обыденном — наверное, чтобы время шло побыстрее. Неужели он ее не видит — женщину на дне? Я обхватываю плечи руками и смотрю, стараясь не мигать. Что это — утопленница? Вдруг она начинает подниматься, взрывает поверхность воды и исчезает, как облачко дыма, в переплетении мостовых конструкций. Этранская русалка. Она опять показалась людям, надо ждать беды.

Папа кладет мне руку на плечи, осторожно, словно боится, что я сломаюсь. Я вздрагиваю, чуть не стряхиваю его руку и думаю: наверное, он точно так же обнимал за плечи ее…

— Сколько ты у нас еще поживешь? — спрашивает он.

— Не знаю.

— Ты ведь здесь не из-за меня? Я теперь в порядке. И потом — у меня же есть Йоран.

— Не в этом дело, папа. Я хочу кое-что понять до того, как уеду.

Он молчит, а я думаю над своей фразой: мне надо что-то понять. Что именно надо мне понять? Себя? Маму?

— У тебя же там своя жизнь, — говорит папа. — Твой парень, американец.

Я не отвечаю. Майкл… я не вспоминала о нем несколько недель, по-моему, вообще ни разу после маминой смерти. Кто он теперь для меня? Какое он имеет значение по сравнению с тем, что случилось? Это эгоистично, одергиваю я себя. Нельзя думать только о себе. Скоро я уеду отсюда к нему. Не потому, что я чересчур уж влюблена. Мне надо заполнить чем-то пустоту в душе, пустоту, возникшую только теперь, после ее ухода…

— Не знаю, — говорю я. — Поживу еще немного, там поглядим. Во всяком случае, он ждет меня в Париже… Что за разница, сколько времени я буду здесь… или там…

Мы идем через мост — назад, к центру. В витринах выставлены прошлогодние коллекции, на улицах ни души.





— У тебя там своя жизнь, — повторяет папа. — Там, за границей…

Он останавливается и смотрит на меня, словно не узнавая.

— Что ты хочешь сказать? — спрашиваю я.

Он молчит. Смотрит, смотрит и вдруг начинает плакать. Я опускаю глаза, мне не по себе. Горе совершенно сломило его, скоро он тоже уйдет, опустится в бездонную пропасть, откуда нет возврата.

Иногда я брожу по квартире и замечаю, что все связано между собой… В каждом углу ее следы. Серебряная тарелка на стене… подарок к ее тридцатипятилетию… я помню, как она открывала пакет, а мы с Йораном детскими голосками пели «Сто лет жизни». Волосяная трещина в раковине — однажды она уронила жестяное ведерко с водой. На двери в их спальню две дырочки — помню, как она просверлила их дрелью, собиралась поставить новый замок. Из этого ничего не вышло, бронзовый замок, купленный ею на толкучке, был слишком большим и неуклюжим, и мама решила, что он не подойдет. Я стою, рассматриваю эти дырочки и думаю, что предметы никогда уже не станут тем, что они есть, — все они несут на себе ее следы, о чем-то свидетельствуют.

Утро понедельника. У меня месячные, как всегда болезненные, и я остаюсь дома. Папа в своем букинистическом, Йоран в музыкальном магазине Свенссона. Я слоняюсь по квартире, ищу все новые и новые отпечатки ее жизни. Болит голова, болит низ живота, но я стараюсь этого не замечать. Сейчас мне важна только память о маме… Открываю дверь в их спальню. Здесь ничего не изменилось, все, как было при ней… папины реликвии: туалетный столик, розовый гардероб, огромная кровать «Дукс», купленная ими ко дню свадьбы в 1978 году. На маминой половине простыни не сменены, я хотела их постирать, но папа запретил. Я стягиваю покрывало, прижимаюсь лицом к одеялу и дышу носом, долго и глубоко. Что я чувствую? Легкий запах пыли… запах смерти. Открываю дверь гардероба. На дне лежат несколько коробок с обувью: белые летние сандалии, деревянные сабо, сапоги, лодочки… тридцать девятый размер. Аккуратно развешанные платья, сгруппированные согласно моде того или иного десятилетия. Справа — черное муаровое платье, она была в нем в церкви на ее последнее Рождество. Я закрываю глаза и глажу платья рукой. Все они мне знакомы, я знаю, где и какие дефекты, я знаю мельчайшие узоры, тончайшие цветовые нюансы; каждое связано с каким-нибудь событием — летнее утро в деревне… а вот в этом она гладила в тот вечер, когда потребовала с меня обещания вернуться домой до полуночи.

В ящике на кухне лежит чердачный ключ. Чердак… когда в последний раз я там была? Наверное, лет десять назад, подростком, когда я еще бегала по всяким мелким маминым поручениям. Помню, как я боялась этого темного узкого прохода, помню, как мне казался отвратительным запах сушеных яблок и маринованных груш. Что там, на чердаке? Что я могу там найти? Ключ к пониманию?

Я поднимаюсь на второй этаж. Дверь тихо скрипит, потом сама по себе закрывается, и опять становится совершенно тихо и темно… как в могиле. Нахожу выключатель и зажмуриваюсь от холодного белого света неожиданно яркой лампы. Длинный коридор пахнет точно так, как я запомнила. На чердаке — шестнадцать клетушек, отделенных друг от друга тонкими драночными стенками. Там, налево, как я помню, чулан с заготовками… Я открываю дверь и останавливаюсь, пораженная порядком. Все уже покрылось тонким слоем пыли, но порядок безупречный, банки и коробки стоят на полках или у стен — яблочное пюре, брусничное варенье… На каждой баночке — этикетка, надписанная от руки тушью. Боль в животе внезапно усиливается, и я сажусь на холодный пол. Протягиваю руку и открываю одну из коробок: «Первая книга ребенка». На первой странице — снимок, сделанный в родильном доме, — мама прижимает меня к большой белой груди. Дальше идут аккуратно заполненные клеточки: «Вес при рождении — 3172 грамма. Длина… Цвет волос…» Я читаю дальше: «Первое слово малышки: мама…» Дальше — «Первый зуб малышки, первый день рождения малышки, первая детская болезнь…»

Меня вдруг начинает сильно тошнить, и я резко захлопываю книгу. Мою книгу, книгу малышки Кристины-Дженни Юханссон…

25

Этран — река в Фалькенберге.