Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 44

Рано утром на Рождество брат позвонил в Париж. Мы с Майклом уже упаковывали вещи в нашей квартирке в Бельвиле. Мы только что поставили телефон, понятия не имею, откуда он узнал номер.

— Это Йоран, — сказал он без выражения. — Ты должна приехать. Мама умирает.

Я положила трубку и посмотрела в окно. Высоко в воздухе неподвижно парил коршун, изредка, словно в агонии, взмахивая крыльями. Я сильно сжала рукой шею. Кольцо, подаренное ею на мой седьмой день рождения, исчезло — я потеряла его вчера, пока мы встречали Рождество. Я подумала, что это был знак, и сразу поняла, насколько все серьезно.

В этот же день кольцо нашлось — на полу в кухне. К вечеру я уже летела в самолете и сжимала кольцо рукой, как будто именно в нем заключалось решение вопроса о ее жизни или смерти. Подумать только — я потеряла это колечко, и она сразу тяжело заболела. Потеряю еще раз — произойдет непоправимое.

Через неделю после ее смерти, буквально на следующий день после похорон, все начало понемногу возвращаться в свою колею. Бабушка с дедушкой скрылись в своей Вилле «Молчание», Йоран днем работал у Свенссона, а по вечерам репетировал со своей группой. Папа ставил будильник на восемь, завтракал, уткнув нос в «Халландс нюхетер», и уходил в свой букинистический магазин до шести вечера, пока центр уже не начинал вымирать… Но все это только казалось нормальным. Мы все были тайно переполнены памятью, любой наш поступок или жест напоминал скорее пантомиму ее болезни и смерти.

Днем я сижу в квартире одна, хожу из комнаты в комнату, прижав руки к грудям. Мне представляется, что это не груди, а огромные мамины глаза, хрупкие фарфоровые глаза, что в моих руках они надежно защищены, может быть, даже бессмертны… Иногда я останавливаюсь, пытаясь услышать забытое эхо ее голоса… Часто мне кажется… я слышу что-то, свистящие звуки ее дыхания, подчиняющиеся некоему призрачному, ничего общего с человеческим дыханием не имеющему, ритму. Потом я зажмуриваюсь, стараясь увидеть ее такой, какой она была, когда я жила в Фалькенберге и она еще была здорова. Но память отказывается воспроизводить картинки того времени, услужливо предлагая совсем другое: мама в больничной палате, белые простыни, и ее еле слышный голос: «Мне уже лучше… мне уже намного лучше…»

Вечерами мы сидим в гостиной, уставившись в телевизор. Мы узнаем, что советский «Космос-1402» не вышел на заданную орбиту и, по-видимому, грохнется на Швецию. Корреспонденты опрашивают людей на улицах, все обеспокоены: у спутника наверняка ядерный двигатель, кто-то опасается, что мы все погибнем. Я про себя думаю, что «Космос-1402» вряд ли причинит нам вред; ничто не может причинить нам вред после маминой кончины. По статистике мы уже получили причитающееся нам количество болезни и смерти, и ничто не может нам повредить, и уж по крайней мере не такая дичь, как сбившийся с курса космический корабль… типичные телевизионщики: сегодня новость, завтра забыто. «Космос-1402» в конце концов плюхается в Индийский океан; куча брызг, наверное… я смеюсь про себя своей странной правоте… Потом появляется Фольке Пудас и его ящик…

— Он совсем не в себе… — говорит папа и смеется.

Мы с братом одновременно вздрагиваем и смотрим на отца. Давно не было слышно его смеха, мы даже забыли, как он смеется.

— Ну ты подумай… Ложится в ящик посреди Стокгольма и позорится…

Иногда мы сидим в кухне и играем в «Монополию». Папа кидает кубики, передвигает свою фишку в виде крохотного утюга и расковыривает трещину на столе. Он этим занимается с незапамятных времен, ковыряет эту трещинку, и она с годами становится все больше и заметнее. Вдруг я слышу мамин голос: «Гарри, побойся Бога, не ковыряй стол!»

Мы играем в «Монополию» и на какое-то время забываем маму. Над столом светит лампа неопределенного желтого цвета. Я строю гостиницу на Дроттнинггатан и четыре дома на площади Густава Адольфа. Папа с Йораном следуют за мной, каждый со своей фишкой: утюг и шляпа. Они почти одновременно попадают в ловушку и громко и деланно ругаются. 24 200 на Дроттнинггатан и 21 000 на площади Густава Адольфа. Они продают все, что у них есть, но этого все равно мало. Я хочу сделать свою победу еще более убедительной и предлагаю им займ. Папа отказывается и уходит в библиотеку. У нас с братом тоже нет особого желания продолжать игру.

— Ты совсем по ней не тоскуешь? — вдруг спрашивает он.

Я откидываю со лба прядь волос и сижу, уставившись в стол. Почему-то мне больно слышать этот вопрос.





— Конечно, тоскую, — говорю я. — Она была моей матерью в такой же степени, как и твоей.

— Во всяком случае, незаметно.

Я резко провожу ладонью по столу.

— Боже мой, Йоран! Все произошло так быстро… Неужели она не могла немного подождать… Чтобы мы хотя бы поговорили перед ее смертью… Мы потеряли друг друга в последние годы. Вернуть все за такое короткое время…

Он думает над моими словами. Потом прижимает руки к лицу, кончиками средних пальцев касаясь закрытых век.

— Не могу ей простить, — говорит он наконец. — Я знаю, это звучит глупо, но я не могу ей простить. Она же ничего не сказала…

Он замолкает. Я понимаю, что он имеет в виду. Мама ничего нам не сказала перед тем, как уйти. Она молчала всю эту последнюю ночь. Мы сидели вокруг нее и ждали, потом наблюдали, как она исчезает в наркозе, и понимали — она не вернется никогда. Жизнь постепенно вытекала из нее, пока в постели не остался мешок с плотью и костями. Никогда не думала, что смерть может быть такой молчаливой, простой и будничной; что-то почти незаметно вылетело из нее и исчезло… Но какое отношение это имеет к моему горю?

Я встаю и смотрю на своего старшего брата, его спокойное красивое лицо с чистыми, правильными чертами, блестящими, унаследованными от отца глазами. У него борода — раньше не было… Мой брат… Последний раз я видела его два года назад. Он тоже, как и все вокруг, сдвинулся с места, выскользнул из предназначенной ему рамы. Я вдруг понимаю, что он теперь для меня почти чужой. Я пытаюсь найти ответ в его глазах… он что-то скрывает, горечь, потерянную любовь… у него такой взгляд, как будто бы он уже видел все и ничему не удивляется.

Зима скоро кончится. Я долго брожу по берегу. Все напоминает о том, что здесь происходило, о том, что могло бы произойти. Ветер бьет в лицо, обдавая запахом гниющих водорослей и рыбы. Как давно я здесь не была… Вдоль дюн скопился черно-желтый снег; запекшиеся струпья на коже песка. Я иду по самой границе песка и снега и сую в карманы разные разности — странно обточенные кусочки дерева, перламутровые раковины, овальные клювы осьминогов. Задерживаюсь на скале у Нетас Берг и смотрю на море. Море одето в черные траурные одежды с белым кружевом прибоя…

Когда-то я стояла на этом самом месте с мамой. Должно быть, это было очень давно, потому что на картинке памяти, которую мне удается вызвать, голова моя на уровне ее талии.

— Смотри, — говорит она, указывая на море.

Я смотрю: за поплавками рыбачьего невода играют серо-белые дельфины, напоминающие живую серебряную инкрустацию на черной поверхности воды. Они ныряют и прыгают в воздух, словно пробуют, не получится ли у них полетать. Жирные их тела на мгновение застывают в воздухе, словно пойманные затвором фотоаппарата. Я так их и запомнила: они висят между небом и землей, замерев в тяжелом и грациозном прыжке. Или, может быть, мне это все приснилось?

Я выбрасываю из карманов все свои находки и иду по песку к пляжному отелю. Назад почему-то идти труднее. Песок словно клеится к ногам, он удерживает меня, заставляет наступать на свои же старые следы… У отеля я останавливаюсь. Здесь… и здесь… и здесь… знакомая декорация. Чуть подальше, вон там, в поросшей тростником ложбине, я переспала с Юнасом, моей первой любовью. Я закрываю глаза и слышу его голос, чувствую его жесткие ладони, скользящие по моему телу, его последнее судорожное движение перед извержением… словно ветерок у меня внутри. Я закрываю глаза и прислушиваюсь; где-то там, в затылке, я слышу голоса моего детства, юности, мамин раздраженный голос, мешанина неясных воспоминаний, все, что составляет мое «Я»… и все равно это не я.