Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 129 из 223

— …Сама с ним говорила… тогда на вокзале… такая задушевная беседа… везу ультиматум Временному правительству… большевики загнали Керенского в угол… а большевистская программа — лучше всех… сам — большевик, более последовательный, чем большевистская партия… Владимир Кириллович!

Марина затопала ногами:

— Не смей мне никогда говорить о нем! Не смей!

И снова — слезы и всхлипывания:

— Говорил: Пятаков великодержавник, а по главе украинских трудящихся масс должно стоять украинское имя… и украинский народ пойдет… за большевиками…

И снова припадок истерики:

— Вот вам — украинское имя!.. Каратель!..

И снова тихий, жалобный плач.

— …а великодержавник Пятаков… — всхлипывала Марина, — теперь признает Центральную раду, целуется с Вла… Вла… Не смей при мне поминать это имя!.. А как же с самой лучшей, как он говорил, большевистской программой?..

Это свершался на пороге зрелости трудный и трагический душевный перелом, из которого душа не всегда выходит и победителем, а иной раз остается расколотой навсегда, — свершался быстро, мгновенно. «Крушение идеалов. Низвержение кумиров с пьедестала… Развенчание незыблемых авторитетов»… A за авторитетами, кумирами, идеалами стояли ведь мировосприятие и мировоззрение, сама душа.

2

Было уже поздно: атлант с Землею на плечах, но теперь уже без маятника, показывал одиннадцать, — когда после бурного возбуждения телом ее овладела слабость, а душу сковала апатия.

Марина неподвижно лежала на диване, Флегонт сидел рядом, Маринина голова покоилась у него на коленях, и он нежно гладил ее волосы. Волосы у Марины стояли копной — стриженые, вихрастые, всклокоченные, словно у озорника–мальчишки без мамы, и пахли они сухим осенним листом, как в лесу. Это были Маринины волосы. И вообще первые девичьи волосы, которых касалась рука Флегонта.

В груди у Флегонта что–то трепетало: то, верно, замирало сердце, сладко и горько — от волнения, нежности и грусти.

Марина совсем притихла, больше молчала, а если и роняла словечко, то едва слышным шепотом, но то не был покой умиротворения — лишь глубокая усталость тела и души.

Дождь за окном все усиливался — теперь он стучал в стекла мелкой дробью. В водосточных трубах хлюпало и журчало. Иногда срывался ветер — и тогда голые ветки тополей стучали в окно, словно просились с холода и ненастья в теплую комнату. Непогода опустилась, кажется, на весь мир и навеки. Была как раз такая ночь, когда, как говорят в народе, добрый хозяин и пса во двор не выгонит.

Теперь Марина и Флегонт говорили о Харитоне.

— Он погиб, но он знал, за что гибнет, — шептала Марина, и трудно было сразу понять, какое чувство в ней преобладает: грусть или восторг, скорбь или зависть.

— Бедный, бедный Харитон, — говорил и Флегонт, и в словах его тоже звучали и грусть, и восхищение, и зависть. — Мы всегда думали, что он просто сорвиголова, а он оказался таким героическим парнем. Жаль только, что он не осознавал до конца все величие того дела, за которое отдал жизнь! Мировоззрение у него было все–таки ограниченное…

— Не говори, не говори так! — тихо, но страстно возразила Марина и сжала Флегонту руку. — Он отлично сознавал — конечно, на уровне своего развития! Мы просто его плохо знали. А ты, хоть вы и дружили с детства, встречался с ним только для ваших ребяческих забав…

За дверью комнаты, в прихожей, что–то щелкнуло — английский замок, потом тихо скрипнула дверь и послышался шорох возле вешалки.

— Это Ростик, — прошептала Марина. — Его плащ…

В дверь легко постучали. Флегонт выпрямился и хотел незаметно отодвинуться, но Маринина голова стала словно тяжелее: Марина прижала колени Флегонта к дивану.





— Марина! — послышался голос Ростислава. — Я вижу, ты еще не спишь. Ты ужинала?

— Я уже ужинала, Ростик! Ужинай один. Кастрюля с кашей на диване под подушкой, хлеб — в буфете, чайник — на кухне в духовке: он еще теплый…

— Спокойной ночи, — сказал Ростислав.

— Спокойной ночи!

Марина удобнее примостила голову на коленях у Флегонта.

— Бедный Ростик, — прошептала она, — все еще терзается, правильно ли поступил. А я рада, что он работает с красногвардейцами, все ж таки нашел место в жизни и наконец стал легальным…

— Конечно, — согласился Флегонт, это очень хорошо.

Маринина щека крепко прижималась к его коленям, и он чувствовал, как нежность к Марине заливает его, даже кровь начинает стучать в висках.

Марина тихо улыбнулась — это была первая улыбка за весь вечер, и у Флегонта сразу стало легко и радостно на сердце.

— Но с папой, — шептала Марина, — они все время ведут бесконечные и жаркие дискуссии. Папа — безоговорочный пацифист, и большевиков ненавидит за то, что они призывают к войне против буржуазии. Папа — за мир, только за мир, и классовый — тоже.

— А Ростислав? — и Флегонт тоже перешел на шепот. Он боялся, что через две двери и прихожую Ростислав может услышать гудение его голоса — и это было бы неудобно. Впрочем, еще более неловко он чувствовал себя оттого, что скрывает свое присутствие здесь, наедине с Мариной. Он спрашивал о Ростиславе просто так, взгляды на жизнь Марининого брата не так уж его интересовали, но он должен был заговорить — спросить что–нибудь, потому что сердце в груди уже начало бить в набат.

— А Ростислав… философствует. — Добрая, ласковая улыбка снова пробежала по устам Марины: она любила своего старшего брата. — Ростислав все толкует о том, что, мол, веками русские люди жили по раз заведенному обычаю: для народа привычный уклад был нестерпимо тяжел, передовые люди России боролись против режима угнетения, но большинство тянуло лямку, даже не думая, что возможны какие–то перемены и жизнь может идти иначе, по–другому… — Марина постепенно увлеклась, шепот ее становился горячее, но в интонации звучала ирония. — И вот, говорит он, пришла революция. Многие ее ждали, но весь народ еще не был подготовлен и, разумеется, не представлял себе, какие могут произойти перемены. И народ, говорит Ростик, растерялся. А на самом деле растерялся он сам, это он сам не может представить себе, что ждет дальше Россию…

— А Украины он не признаёт?

— Признаёт… — вяло, сразу теряя пыл, ответила Марина. — Но Украина для него только часть России. А он — патриот всей России.

— Вот это и есть самая худшая форма патриотизма — мрачно, но твердо и уверенно, с твердостью и уверенностью, присущими только семнадцатилетнему возрасту, сказал Флегонт. — Патриотизм — слово латинское и означает любовь к отечеству. Можно быть англичанином, французом, немцем, но нельзя быть сыном всей Европы — каким–то бестелесным, абстрактным европейцем!.. Идеи космополитизма отжили свой век еще в пору великих просветителей! — Он произнес это весьма авторитетно, даром что о поре великих просветителей, да и об идеях космополитизма тоже он знал лишь в пределах гимназического курса словесности, где им посвящены всего два абзаца — петитом в примечаниях. — Можно любить Великороссию, Украину, Белоруссию, но «общероссийский патриотизм» — это либо ничто, только красивая фраза, либо… либо совершенно конкретная проповедь возрождения реакционной, империалистической, великодержавной Российской империи…

— А славянофилы? — прошептала Марина.

— Это ограниченность — славянофильство, германофильство или там — галломанство! Надо быть интернационалистом! А интернационалистическое мировоззрение приходит только через любовь к своему родному народу…

— Это… Лия научила тебя так думать?

Флегонт смутился:

— Нет, почему Лия? Наоборот… Это мои собственные убеждения…

Марина осторожно передвинула голову с колен Флегонта на свою ладонь. Темное чувство неприязни к Флегонту зашевелилось в ее сердце. Она думала точно так же, как Флегонт, но ведь Флегонт говорил то же самое и Лии — и в сердце ее проснулась… ревность.

Потому что, пускай и слова о любви не было сказано, — это шел любовный разговор. Такое уж было тогда время и так любили тогда молодые сердца — на грани двух эпох, когда все старые устои рушились, а новых еще не успели возвести. В любовном разговоре можно было и не услышать слов любви, но даже в беседах на политические темы непременно звучал голос сердца.