Страница 53 из 65
Из-за Гертруды во мне до сих пор живет надежда, что я знаю немецкий, что он лежит во мне подспудно, присыпанный пылью всевозможных моих бесед на польском, под кипами книг, которые я прочитала, включая букварь с Алей и Асей, — пусть даже не весь язык, но по крайней мере много самых важных слов, вполне достаточных, чтобы объясниться. Я жду того момента, когда этот язык проявится во мне без помощи учебников и скучных уроков. Вдруг ни с того ни с сего я начну понимать и, может быть, пускай и с трудом, ибо ни губы, ни язык не привыкли двигаться иначе, заговорю. И я уверена, что понимала бы по-немецки, если бы кто-нибудь — как Гертруда — склонялся бы надо мной, ласкал меня и кормил. Если бы показывал мне из окна парк и задавал те глупые вопросы, которые взрослые задают детям: «А это что? А кто там идет? А где мама?» Если бы, умиляясь, позволял мне водить руками по своему лицу и открывать его неповторимость. Если бы то был последний образ, увиденный мной перед сном, и первый при пробуждении.
У Кампов я впервые увидела и запомнила себя. Было мне, вероятно, тогда около года, потому что я уже сидела. Должно быть, появился тот самый разъезжий фотограф, который потом, спустя несколько лет, снимал меня в первом классе. Он, должно быть, уговорил Гертруду, развеселил ее, заболтал, потому что она раздела меня и посадила на белую меховую шкурку, которую, верно, с готовностью подсунул ей Камп. Я, видно, сопротивлялась с криком, потому что мне дали вместо игрушки крышку от кастрюли. И именно прикосновение этой крышки к голой коже живота, и яркий свет лампы на штативе, и нацеленный на меня глаз фотоаппарата, и все это сконцентрированное на мне внимание привели к тому, что впервые в жизни, еще неумело, неуверенно, нерешительно я вышла из себя наружу и взглянула на себя оком фотообъектива, каким-то иным взглядом, не совсем своим, взглядом холодным, далеким, равнодушным, который потом будет столь же бесстрастно фиксировать движения моей руки, подрагивание век, духоту в комнате и мысли — все, даже обрывочные, какие попало. Этот взгляд — место вне меня, с которого я наблюдаю, — с тех пор будет появляться все чаще и в конце концов начнет менять и меня, потому что я потеряю уверенность, кто я, где моя сердцевина, точка, вокруг которой выстраивается все остальное. Одни и те же вещи я буду видеть всякий раз иначе. Сначала я запутаюсь в этом, ужаснусь. Отчаянно буду искать постоянства. Наконец пойму, что постоянство на самом деле есть, но где-то далеко, вне меня, а я — ручеек, та речка в Новой Руде, которая то и дело меняет цвет, и единственное, что я могу сказать о себе, так это, что я сама себя обнаруживаю, проплываю через некое место в пространстве и времени, что я — сумма примет этого места и времени, ничего более.
Единственная польза от всего этого такова: миры, на которые смотрят с разных точек, это уже разные миры. А значит, я могу жить в стольких мирах, сколько в состоянии увидеть.
ПСАЛОМ НОЖОВЩИКОВ
СОКРОВИЩА
Со временем дома все щедрее отдавали то, что в себе хранили. Кастрюли, тарелки, кружки, постель, даже одежду, почти новую, а порой и очень красивую. Иногда новые жильцы находили простенькие деревянные игрушки, которые тотчас давали своим детям, — после стольких лет войны это было настоящее сокровище. Погреба были полны баночек с джемом, с фруктовым пюре, бутылок с сидром. А то вдруг обнаруживались ягоды, засыпанные сахаром, в сиропе, густом, как чернила, оставляющем пятна на неосторожных пальцах; желтые кусочки тыквы в уксусе, которая им была не по вкусу; маринованные грибы с горошинками гвоздичного перца. Старый Боболь, становившийся все более угрюмым, нашел в подвале новый, свежесколоченный гроб.
Немцы оставили в буфетах приправы, солонки, немного растительного масла на донышках бутылок, банки из грубого фарфора с крупой, сахаром и ячменным кофе. Они оставили занавески на окнах, утюги на кухонной плите, картинки на стенах. В ящиках валялись старые счета, договоры о найме и купле-продаже, фотографии с крестин и письма. В некоторых домах остались книги, утратившие дар убеждения — мир перешел на другой язык.
На чердаке стояли детские коляски, лежали кипы пожелтевших газет, покоробившиеся чемоданы с елочными украшениями. В кухнях, спальнях по-прежнему стоял чужой запах. Особенно им тянуло из шкафов и из ящиков комодов с бельем. Женщины робко их открывали и вытаскивали разные предметы туалета, одну вещь за другой, удивляясь, потому что это было чужое, смешное, чудное белье. В конце концов они набирались смелости и примеряли платья и жакеты. Часто не зная даже названия тканей, из которых те были сшиты. Стоя в этих нарядах перед зеркалом, они машинально засовывали руки в карманы и с изумлением обнаруживали там мятые носовые платки, фантики от конфет, монеты, уже вышедшие из употребления. Женщины обладают особым талантом — находить никем не замеченные тайники, упущенные из виду ящики, припрятанные коробки от обуви, из которых вдруг высыпались молочные зубы детей или отстриженные прядки волос. Они водили пальцем по узорам на тарелках и удивлялись, сколь необычным был на них синий рисунок. Они не знали, что это за устройство с рычажком на стене и что значат надписи на фаянсовых ящичках в буфете.
Иногда случалось, что кто-нибудь, расчищая погреб или вскапывая огород, находил что-нибудь особенное. Деревянный сундучок, набитый фарфоровой посудой, или стеклянную банку с какими-то монетами, или завернутый в клеенку набор посеребренных столовых приборов. Известие вмиг разносилось по деревне, а то и по всей округе, и вскоре уже каждый мечтал найти клад, оставленный немцами. И эта погоня за кладами походила на неотвязный сон, они как будто бы рыскали в поисках завязи чужого опасного растения, которое могло когда-нибудь прорасти и отнять то, что у них есть, и вновь обречь их на мытарства.
Усилия одних внезапно вознаграждались, хотя, наверное, не случайно. Всегда можно было надеяться, что рано или поздно, роясь в земле возле дома, вдруг услышишь, как звякнет острие лопаты, наткнувшись на железный сундучок. Но можно было также, взяв лопату и кирку, отправиться в поле и копать под большими деревьями, вблизи одиноких часовенок, ворочать камни на развалинах, исследовать старые колодцы.
Поэтому в первый год ни один мужчина в Петно не засеял свое поле — все пустились на поиски кладов. Только женщины растили в огородах капусту и редьку.
Итак, бывало утром, едва забрезжит рассвет, мужчины отправлялись в путь. Казалось, они шли на работу — несли лопаты, кирки и мотки веревки на плече. Иногда они объединялись по двое или в небольшие группы и спускались в колодцы. Там могли быть разные вещи. После того как кто-то нашел в стенке колодца железный ящик с сотней ножей, вернее одних лезвий, потому что деревянные черенки рассыпались в серую пыль, они исследовали каждую дырку в земле. Уже тогда самые дальновидные стали учить сыновей кладоискательству, потому что это была хорошая, самая лучшая профессия.