Страница 4 из 65
И тут Марек между приступами головной боли, в похмельной полудреме вспомнил, что когда-то, в самом начале, он падал. Что когда-то был высоко, а теперь низко. Движение вниз — и страх, пожалуй, даже больше, чем страх. И слова-то не подберешь. Глупое тело Марека Младшего недолго думая заглотнуло этот страшный страх и теперь дрожало, а сердце колотилось так, словно вот-вот оторвется. Но тело Марека не сознавало, что взвалило на себя, — такой страх может вынести только бессмертная душа. Тело захлебнулось им, съежилось и давай биться о стены маленькой камеры, изрыгая пену. «Черт тебя дери, Марек», — возмущались надзиратели. Прижали его к земле, связали и всадили укол.
Он попал в отделение для алкашей. Вместе с другими выцветшими пижамами слонялся по широким коридорам и крутым лестницам больницы. Покорно стоял в очереди за лекарствами. Глотал «алкогон», как принимают причастие. Смотрел в окно и тогда впервые подумал, что его цель — умереть как можно скорей, избавиться от этой раздрызганной страны, от этой серо-бурой земли, от душной больницы, застиранной пижамы, отравленного тела. И с той поры все его помыслы свелись к одному — отыскать самый подходящий вариант смерти.
Ночью под душем он вскрыл себе вены. Белая кожа на руке разлезлась, и обнажилось то, что было у Марека Младшего внутри. Красное, мясистое, как свежая говядина. И прежде чем потерять сознание, он успел удивиться: почему-то думал, что увидит там свет.
Разумеется, его заперли в изоляторе, подняли шум, и пребывание в больнице затянулось. Он провел там всю зиму, а когда вернулся домой, оказалось, что родители переехали к дочери в город, и теперь он один. Ему оставили лошадь, и на ней он возил из лесу дрова, колол и продавал. Завелись деньги, а значит, можно было снова пить.
Внутри у Марека жила птица — так он чувствовал. Но эта его птаха была какая-то странная, бесплотная, безымянная, да и птичьего в ней было не больше, чем в нем самом. Марека Младшего тянуло к вещам непонятным и вызывающим страх: к вопросам, на которые нет ответов, к людям, перед которыми он чувствовал себя виноватым, а иногда нестерпимо хотелось упасть на колени и начать исступленно молиться, даже ничего не просить, а просто говорить, говорить, говорить в надежде, что кто-нибудь его слушает. Он ненавидел это сидящее в нем существо — от него только усиливалась боль. Если бы не оно, пил бы себе спокойно и сидел на крыльце, глядя на гору, что росла перед его домом. А потом бы трезвел и опохмелялся, вышибая клин клином, затем напивался бы снова — без единой мысли в голове, не ощущая за собой вины, не принимая никаких решений. У этой птахи, видать, были крылья. Иногда она била ими вслепую внутри его тела, трепыхалась на привязи, но он-то знал, что лапки у нее спутаны, может, даже привязаны к чему-то тяжелому, потому как улететь ей никогда не удавалось. «Господи, — думал он, хотя в Бога совсем не верил, — чего это я так мучаюсь с тем, что сидит у меня внутри?» Эту тварь не брал никакой алкоголь, она всегда была в полном сознании, помнила все, что Марек Младший сделал, что потерял, что загубил, что упустил, чего недоглядел, что прошло стороной. «Во стерва, — бормотал он по пьянке Имяреку, — ну чего она меня мучает, какого черта во мне сидит?» Но Имярек был глух и ничего не понимал. Говорил только: «Это ты украл мои новые носки. Они сушились на веревке».
У этой птахи были крылья, связанные лапки и испуганные глаза. Марек Младший полагал, что ее в нем заперли. Кто-то взял и насильно запер, хотя Марек совершенно не понимал, как такое возможно. Порой, впав в задумчивость, он ощущал в себе ее страшный взгляд и слышал дикий, отчаянный вопль. В такие минуты он срывался и несся сломя голову куда глаза глядят: на гору, в березовую рощу, по лесной просеке. А на бегу присматривался к веткам — которая из них могла бы выдержать вес его тела. А птаха надрывалась в нем: выпусти меня, отпусти на свободу, я не твоя, мое место не здесь.
Сперва Марек Младший думал, что это голубь, каких разводил его отец. Он ненавидел голубей, их круглые пустые глазенки, их непрерывное топотанье, их пугливый, то и дело меняющий направление полет. Когда совсем нечего было есть, отец заставлял его заползать в голубятню и вытаскивать отупевших, спокойных птиц. Марек Младший подавал их отцу по одной, держа обеими руками, а тот ловко сворачивал им шеи. Марек с отвращением смотрел на их смерть. Птицы умирали, как вещи, как предметы. Не меньше он ненавидел отца. Но однажды Марек заметил возле пруда Фростов другую птицу; она выскочила у него из-под ног, тяжело взмыла вверх и полетела высоко над кустами, деревьями и всей долиной. Большая и черная. Только клюв был красный и ноги длинные. Птица издала пронзительный крик; воздух какое-то время дрожал от ударов ее крыльев.
А, значит, та птаха внутри — черный аист, только вот красные лапки связаны и крылья потрепаны. Она кричала и билась. Марек просыпался ночью, разбуженный этим криком в себе — жутким, дьявольским. В страхе садился на кровати. Было уже ясно, что до утра ему не заснуть. От подушки несло сыростью и блевотой. Он вставал, проверял, не осталось ли чего выпить. Иногда находил малость на донышке вчерашней бутылки, иногда нет. Слишком рано еще идти в магазин. Слишком рано, чтобы жить, а потому он лишь мотался от стены к стене — и умирал.
Когда Марек был трезв, он ощущал птаху прямо под кожей. Она заполняла его целиком. Время от времени ему даже казалось, что он сам и есть эта птица, и тогда они страдали вместе. Любая мысль, касающаяся прошлого или сомнительного будущего, причиняла боль. Из-за этой боли Марек Младший не мог додумать до конца ни одной мысли, приходилось их вымарывать, разгонять, чтобы они уже ничего не значили. Когда он думал о себе, каким был, — было больно. Когда думал о том, каков он теперь, — становилось еще больнее. Когда думал, каким он будет, что с ним произойдет, — боль делалась невыносимой. Когда думал про свой дом, взгляд тотчас утыкался в прогнившие балки, которые в любой момент могут рухнуть. Когда думал о поле, вспоминал, что не засеял его. Когда думал об отце, знал, что его искалечил. Когда думал о сестре, помнил, что украл у нее деньги. Когда думал о любимой кобыле, вспоминал, как, протрезвев, нашел ее околевшую рядом с только что родившимся жеребенком.
Но когда он пил, ему легчало. Не потому что вместе с ним пила птаха. Нет, она никогда не напивалась, никогда не спала. Пьяное тело и пьяные мысли Марека Младшего не реагировали на трепыхания птицы. А потому он был вынужден пить.
Однажды он попытался наготовить себе вина; со злостью рвал смородину — ее было полно в саду — и трясущимися руками бросал ягоды в бутыли. Не пожалел денег и купил сахар, потом поставил брагу в тепло на чердак. Радовался, что у него будет свое вино, что, как только пересохнет во рту, он сходит на чердак, вставит трубочку и напьется прямо из бутыли. Да сам не заметил, как выпил все, прежде чем смородина успела перебродить. Позже даже жевал мезгу. Он давно продал телевизор, и радиоприемник, и магнитофон. И так не мог ничего слушать — в ушах все время хлопали крылья. Марек продал шкаф с зеркалом, коврик, бороны, велосипед, костюм, холодильник, образа Христа в терновом венце и Богоматери с сердцем снаружи, лейку, тачки, сноповязалку, сеноворошилку, тележку на резиновом ходу, тарелки, кастрюли, сено; даже нашелся покупатель на навоз. Потом бродил по развалинам покинутых немцами домов и искал в траве каменные корыта. Продавал одному торгашу, который отвозил их в Германию. Марек продал бы к черту и свой покосившийся дом, но не мог. Дом все еще принадлежал отцу.
Самыми прекрасными были те дни, когда ему каким-то чудом удавалось сохранить до утра немного выпивки, так что проснувшись, даже не вставая с кровати, он мог тут же хлебнуть. Накатывало блаженство, но Марек старался не заснуть, чтобы не упустить это состояние. Вставал окосевший и садился на скамейку у дома. Всегда, раньше или позже, мимо проходил Имярек, который шел в Руду, ведя за руль велосипед. «Эй ты, малахольный бродяга», — говорил ему Марек Младший и поднимал трясущуюся руку в знак приветствия. Тот одаривал его беззубой улыбкой. Носки-то его нашлись. Ветер сорвал и скинул их на траву.