Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 73



И, подводя итог своему долгому, сложному и противоречивому поиску смысла и содержания бытия, Еврипид оставался верен себе: он не мог примириться с фаталистическим восприятием мира как единственно правильным и считать, подобно Геродоту, что «невзгоды и телесные немощи ведь поражают и мучают нас так, что наша, пусть даже краткая, жизнь кажется нам слишком долгой». Он не ждал кончины как освобождения, уповая, подобно Сократу, на вечное счастье в надземном мире («Как не испытывать радости, отходя туда, где надеешься найти то, что любил всю жизнь, — любил же ты разум, — и избавиться от общества, давнего своего врага!»), но уже на самом пороге, готовясь переступить ту непостижимую грань, что отделяет прекрасный и жестокий мир живых от сумрачной обители мертвых, может быть, даже в чем-то и соглашаясь с Сократом, Еврипид в последний раз с невероятной даже для него силой художественного мастерства воспел Жизнь во всем ее грозном величии и противоречивости в трагедии «Вакханки». Он воспел счастье жить на этой земле, быть частью этого бессмертного и бесконечного мира, в котором все приходит в свой черед и все связано нерасторжимо: свет и тень, борьба и покой, горе и радость, дерзкий человеческий крик и равнодушное молчание великого Космоса…

Вряд ли можно говорить о том, что в этом своем последнем и, как считается, самом сильном произведении Еврипид пришел наконец к утверждению какой-то главной и однозначной истины, завершив долгий спор с самим с собой и со всем миром. Скорее всего «Вакханки» свидетельствуют о том, что поэту хотелось во что бы то ни стало найти объяснение жизни в самой жизни, отыскать единственно возможное для человека счастье на этой земле (пусть даже ему самому так и не пришлось испытать его в полной мере), прежде чем он покинет ее. Он не хотел уходить из этого мира с убеждением в его полной бессмысленности и безысходности, не боясь признать, что, может быть, он просто чего-то не увидел, несмотря на свою якобы мудрость, что нечто важное осталось скрытым для него, но оно, это самое важное, все-таки есть и, возможно, даже известно другим людям, людям более простым, чей бесхитростный разум не перегружен заимствованной мудростью, философскими абстракциями, живущим той самой жизнью, которой, как казалось ему теперь, и надлежит жить человеку — в единении с природой, в подчинении ее вечным, непреложным законам.

Несчастье людей в том и состоит, что они оторвались от своей прародительницы и противопоставили себя ей, утверждает в своей последней трагедии Еврипид, но вряд ли он сам бы мог при всем желании жить таким образом: это счастье — счастье гесиодовского патриархального земледельца или же македонского полуварвара — было для него уже невозможно, он не мог спуститься с тех высот разума, которых ему удалось достигнуть, перечеркнуть тот путь, который был им пройден (и не только им, но всем афинским народом), и «Вакханки» — это не мечта об опрощении, но гимн жизни во всей ее диалектической сложности, с ее и созидательным, и разрушительным началами, только поняв и приняв которые человек может быть ею счастлив:

Воплощением самой Жизни является у Еврипида бог Дионис, то дарующий людям великие радости, то обрушивающий на них суровые кары — этот древнейший из богов, в котором в долгом течении тысячелетий слились божества различных народов, носящие разные имена, но все отождествлявшие собой вечную животворящую силу Земли. Согласно одним преданиям Дионис пришел в Грецию из Финикии, а в крито-микенские времена имел облик священного быка. Но есть и легенда о том, что это был какой-то древний герой или же полубог родом из беотийских Фив, который сам совершил поход на восток со своей ратью менад, достигнув пределов Индии, и был впоследствии обожествлен. Как бы там ни было, в Аттике Дионис оставался долгое время сельским, прадедовским богом, пришедшим из глубины додорийских столетий, оттесненным на немудрящие крестьянские празднества аристократическими олимпийцами. И лишь на самой окраине эллинского мира, в захолустной Фракии, где в ежегодных оргаистических празднествах женщин еще слышались отчетливо отзвуки матриархата, Диониса продолжали почитать как одного из самых главных богов. В Афинах же всего за полстолетия до рождения Еврипида, когда усилилась борьба народа с родовой знатью, такой же своевластной и надменной, как и почитаемые ею олимпийцы, хтонический Дионис стал понемногу выходить на первый план как щедрый и милостивый к простому народу бог, извечный спутник и покровитель работающего на земле человека:



Установлению культа Диониса в Афинах в немалой степени способствовал тиран Писистрат, искавший поддержки земледельцев. Дионис стал одним из наиболее почитаемых божеств победившей рабовладельческой демократии, но к концу Пелопоннесской войны его изначальная сущность в значительной степени стерлась, и из великого крестьянского бога он превращался все больше в символ праздного веселья, вина и зрелищ, сытый, румяный и капризный, точно какой-нибудь афинский щеголь послепериклова времени, такой, каким он предстал впоследствии в комедии Аристофана «Лягушки».

Дионис в «Вакханках» — это тот Дионис, каким он был изначале и каким по сути своей останется навсегда: прекрасный и грозный, несмотря на всю свою прелесть, бог, тот самый, который жестоко наказал когда-то за непочтение фракийского царя Ликурга, о чем писали Гомер в «Илиаде» и Эсхил в одной из своих не дошедших до нас трагических трилогий. В трагедии Еврипида Дионис, сын бессмертного Зевса и земной девушки Семелы, дочери властителя Кадма, возвращается после долгих странствований по свету в родные Фивы, чтобы освятить память матери и наказать ее сестер, которые в нем «Зевеса сына не признали»:

Из всех фиванцев только дед его Кадм да старый прорицатель Тиресий распознают в прекрасном лидийце великого бога и решают принять его, «взять тирсы и, накинувши небриды, плющом седые головы увиты», пополнив его свиту. Царствующий в Фивах Пенфей, тоже внук Кадма, двоюродный брат Диониса, человек свободного образа мыслей, презирающий простонародные суеверия, очень недоволен какой-то непонятной ему смутой в стране, он пытается вразумить деда и Тиресия, а женственного лидийца, виновника всех беспорядков, приказывает изловить и привести к нему в цепях: «Пусть он, камнями побитый, умрет, на горьком опыте узнав, как здесь справляют праздники в честь Вакха». И вот они уже стоят друг против друга: всемогущий бог вечно сущей жизни — и умствующий Пенфей, сильный разумом, но черствый душой, дерзающий «превысить предел», положенный смертному, но, в сущности, даже не понимающий, в чем оно состоит, человеческое счастье: