Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 73



Безусловно, что до конца своих дней Еврипид оставался верен великим идеалам демократии, видя лишь в ней возможность для гармоничного развития человека и условие для истинной свободы — идеалам, так, увы, и не осуществившимся, — но то, что он наблюдал в Афинах на протяжении последней четверти века, вселяло в него ужас и отвращение. Все получалось совсем наоборот, и он (как и все другие, кому была дорога судьба родины) не мог понять, в чем же основная причина. Обольстительная Свобода, во имя которой сражалось его поколение в далекую пору осиянной победами молодости, оказалась коварной Пандорой: она словно открыла ларец с бесчисленными бедами, промахами и преступлениями, которые обрушились на афинян и, казалось, уже почти довели их до гибели… Еврипид не стремился, да и не мог быть беспристрастным свидетелем происходящего, как Фукидид, не звал назад, к старине, как Аристофан, не искал мертвящего покоя восточных деспотий, как Ксенофонт. Не в силах понять социальных причин кризиса современной ему рабовладельческой демократии, он, подобно Сократу, пытался найти объяснение этому в самом человеке, в тех силах, которые таятся внутри каждого из смертных, часто ему самому неведомые и неподвластные, и которые, вырываясь на поверхность, определяют ход бытия.

Стремясь отыскать причины того тяжелейшего положения, в котором оказались Афины, он видел их то в отсутствии вождей, подобных Фемистоклу и Периклу, то в страшной междоусобной войне, унесшей цвет эллинства, подточившей жизнеспособность древних городов, но чаще всего в несовершенстве рода людского, которому еще очень далеко до того, чтобы стать разумным хозяином своей собственной судьбы. Уставший от неразрешимости жизненных противоречий, Еврипид был готов теперь отрицать все то, что было свято для эллинов на протяжении долгих веков, и развенчать даже то, на что он не посягал в своей дерзновенной молодости, — патриотизм, любовь к родине, счастье пожертвовать собой во имя ее. Ниспровергая кумиры, как он теперь считал, насквозь лживые, поэт впадал в крайности, и великий принцип Протагора «человек есть мера всех вещей» приобретает в его последних произведениях ярко выраженные индивидуалистические очертания, предвосхищая тот упадок гражданственности, тот солипсизм, то трагический, то гедонистски-равнодушный, который стал определяющим для греческих художников слова последующего столетия. Он одним из первых поставил под сомнение те идеалы, которых столетием позже вообще уже не существовало. Привычный его мир умирал, чтобы возродиться в следующем, уже идущем ему на смену из непознаваемого будущего, но несчастный сын торговца Мнесарха не мог подняться до такой глубины обобщений, до такой философской отрешенности, чтобы равнодушно смотреть, как у него на глазах разваливается по частям его единственный из миров, и скорбел, протестовал, проклинал…

Ответом на многие из тех вопросов, которые не могли не терзать Еврипида на закате его трудной и сложной жизни, явилась «Ифигения в Авлиде». В этой трагедии он вновь обращается к мифу о принесении в жертву царской дочери Ифигении во имя победы над Троей. Считается, что этот миф сложился где-то между VII и V веками и наиболее ранний его вариант имеется в «Киприях». Дело будто бы обстояло так: в то время как греческие корабли собирались в беотийской гавани Авлиде, чтобы двинуться потом вместе на Трою, предводитель ахейского войска, царь Агамемнон, убил на охоте прекрасную лань и стал похваляться, что столь меткий выстрел не под силу самой Артемиде. За это разгневанная богиня наслала на гавань северные ветры. Гибли корабли, разбиваясь у самого берега, о том, чтоб отплыть к Трое, не могло быть и речи. В отчаянии ахейцы обратились к оракулу, и тот сказал, что Артемида требует жертву — юную дочь Агамемнона Ифигению. Девушку срочно вызвали из Аргоса, будто бы для брака с Ахиллом, находящимся тут же, в греческом войске, и закололи на алтаре. Ветры утихли, суда отплыли, и Троя была уничтожена.

Гомер ничего не говорит об этом в «Илиаде», у него Ифианасса (Ифигения) спокойно живет себе с матерью в Аргосе и уже через десять лет после этих событий предлагается в жены Ахиллу (песнь IX). Однако, возможно, что в этом предании содержится какая-то доля исторической правды. Человеческие жертвы во имя победы над врагом приносились даже во времена Еврипида: так, согласно Плутарху Фемистокл перед битвой при Саламине принес в жертву Дионису Оместу «трех пленников, очень красивых собой, роскошно одетых и украшенных золотом», племянников персидского царя, а спартанский царь Агиселай, собираясь переправиться в Азию, принес жертву Диане в Авлиде, словно продолжая традиции Троянской войны. К этому мифу обращались Гесиод и Пиндар, мотив мнимого сватовства Ахилла использовал Стесихор, а затем и Эсхил в трагедиях «Ифигения», где жертвоприношение аргосской царевны имело возвышенно-патриотическую трактовку. Еврипид, хотя и у него заклание дочери Агамемнона — это выкуп за будущую победу, а не расплата за хвастовство ее отца, выворачивает, как обычно, весь миф наизнанку, словно желая доказать еще раз столь очевидную для него истину: темные и недостойные деяния людей не исполнение воли богов, а следствие их собственной несостоятельности. Агамемнон пытается убедить всех, и прежде всего себя самого, в высшей необходимости смерти Ифигении, прибегая к тем самым лозунгам и аргументам, которых вдосталь наслушался Еврипид за последние годы и которые к концу Пелопоннесской войны стали пустой оболочкой из пышных словес:

Дитя мое! Не Менелая волю, Как раб, твою… Эллада мне велит Тебя убить… Ей смерть твоя угодна, Хочу ли я иль нет, ей все равно: О, мы с тобой ничто перед Элладой, Но если кровь, вся наша кровь, дитя, Нужна ее свободе, чтобы варвар В ней не царил и не бесчестил жен, Атрид и дочь Атрида не откажут.

Однако он не может обмануть этими выспренними речами ни свою жену Клитемнестру (не жалеющую для царя язвительных слов: «Не вождь, а раб ахейский!»), ни Ахилла, возмущенного тем, что его именем раскрываются столь гнусные замыслы, ни в конечном итоге себя самого: ему жаль дочь, но он боится воинов, не желающих больше медлить с отплытием. Коллизия разрешается тем, что юная Ифигения, искренне убежденная в необходимости самопожертвования во имя отечества (хотя, если разобраться, предстоящий поход на Трою был всего лишь карательной экспедицией и целью его было возвращение «блудной жены», как все время подчеркивает Еврипид, окончательно дегероизируя в последних трагедиях самую славную в истории своих предков страницу), сама себя отдает на заклание:

Я умру — не надо спорить, — но пускай по крайней мере Будет славной смерть царевны, без веревок и без жалоб. На меня теперь Эллада, вся великая Эллада Жадно смотрит: в этой жертве беззащитной и бессильной Все для них: попутный ветер и разрушенная Троя…

Но если для Эсхила и Софокла самопожертвование аргосской царевны было подвигом, а решение Агамемнона — исполнением воли богов, всегда тягостной для человека, но непреложной, Еврипид все это видит совершенно иначе: у него Ифигения — жертва не столько своей жестокой судьбы, сколько слабости своих близких. Ни Клитемнестра, ни Агамемнон, уже было раскаявшийся в своем решении, ни тем более Ахилл как будто бы не желают совершить это зло, и тем не менее оно совершается с поистине фатальной неотвратимостью. Трагедия завершается чудом: когда уже все было готово для жертвоприношения, вместо девы на алтаре оказалась прекрасная лань, а Ифигения исчезла. Куда? Неизвестно, может быть, в степи далекой Таврии, а может быть, ее забрали к себе бессмертные боги…