Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 46



Но уже два раза все получилось по-другому. Тот, что шел впереди меня, вдруг сунул руки в карманы. Остановился и вывернул оба кармана, вытряхнул оттуда опилки и пыль. Пока он выколачивал пыль из карманов, я его обогнал. И вскоре услышал его за собой, но он был не в четырех шагах от меня, а подальше. Потом его шаги раздались прямо за моей спиной. Он обогнал меня и припустил чуть ли не бегом. Как только в его карманах не стало опилок, у него появилась цель».

«Здешние старики срезают с деревьев молодые ветки, рубят на куски, в каждом обрубке высверливают желоб и отверстия. Один конец делают узкий и плоский — это мундштук. Из каждой ветки, какая попадет им в руки, они мастерят дудку-свистульку», — писал Георг.

«Свистульки бывают как детский пальчик, — уточнил Эдгар, — а бывают громадные, как долговязый человек».

Старики свистят и дудят на опушке леса и сводят с ума птиц. Птицы мечутся меж деревьев и не находят свои гнезда. Потом они вылетают из леса и тут воду в лужах принимают за облака. Камнем падают вниз и разбиваются насмерть.

«Есть только одна птица, чьей жизни это не грозит, — писал Георг, — называется жулан или девятисмертник. Его голосу неспособна подражать ни одна свистулька. Жулан сводит стариков с ума. Они рубят ветки облепихи и шипами в кровь раздирают себе руки. Они мастерят из облепихи свистульки маленькие, как палец ребенка, и большие, как целый ребенок, но от их свиста жулан-девятисмертник не сходит с ума».

Эдгар мне рассказал, что эта птица охотится, даже когда сыта. Старики, крадучись, шастают вокруг кустов облепихи и свистят в свои дудки. Девятисмертник над их головами залетает в заросли и садится на ветку. На свист ноль внимания. Спокойно накалывает свою добычу на шипы — делает запасы на завтра, на случай неудачной охоты.

«Вот таким и надо быть, — писал Георг. — Я вот — такой. Всего за неделю купил себе две пары ботинок».

В письме Эдгара, пришедшем тремя днями ранее, я прочитала: «На этой неделе я дважды терял свои башмаки».

Проходя мимо обувных магазинов, я думала об обысках. И шла очень быстро. Портниха однажды сказала: «Детская обувь, ну до чего же дорогущая». Но она имела в виду обувь, и только. Сообразив это, я рассмеялась. А она обиделась: «У тебя-то нет детей». — «Это я так просто, о своем подумала», — объяснила я.

Курт каждую неделю приезжал в город. Он получил место инженера на скотобойне. Бойня находилась на краю поселка, а поселок был недалеко от города.

— До города рукой подать, чего ради мне жить в поселке, — сказал Курт. — Автобусы ходят хуже не придумаешь. Утром, когда мне надо в поселок, на работу, автобус идет из поселка в город. А вечером, после работы, наоборот, автобус идет из города в поселок. Оно и понятно, не хотят они, чтобы на бойне работали люди, которые хоть каждый день могли бы ездить в город. Им нужны на бойне местные, деревенские, которые из своей деревухи носа не высовывают. А как поступит кто на бойню — мигом становится сообщником. Два-три дня — и новички привыкают молчать, как все там молчат, и пить теплую кровь.

В подчинении у Курта было двенадцать рабочих. Они прокладывали на бойне теплотрассу. Курт уже три недели простужен. Каждый его приезд я говорила: «Тебе надо лежать». Курт отвечал: «Работяги ходят такие же сопливые, как я, а не лежат дома. Если я не выйду на работу, они вообще ничего не сделают, зато всё сопрут».

Мы избегали слова «простуда», оно ведь было в письмах. За полчаса Курт выпил три чашки чая, я — только одну. Я глядела в свою чашку и думала: он пьет в три раза больше, чем я, и громко прихлебывает. Потом Курт сказал:

— Дети в школе, где учительствует Георг, и слышать не хотят о какой-то там фабрике, о паркете своих родителей, о дедульках и свистульках. Из деревяшек они мастерят себе пистолеты и ружья. Хотят стать полицейскими или военными, офицерами.



— Когда я утром иду на бойню, дети в поселке топают в школу, — сказал Курт. — Ни книг, ни тетрадей у них нет, только кусок мела. И все заборы они изрисовали сердцами. Куда ни глянешь — везде два сердца, вензелем этаким. Говяжьи и свиные, ну а какие еще! Эти дети уже сообщники. Когда папаши целуют их на сон грядущий, они чуют, что на бойне папаши напились кровушки. И деток тянет туда же.

Я написала Эдгару: «Уже неделя, как я простудилась и не нахожу свои ножницы для ногтей».

Георгу написала иначе: «Уже неделя, как я схватила простуду и затупились мои ножницы для ногтей».

Наверное, не следовало писать в одной и той же фразе о простуде и о ножницах; может быть, надо было упомянуть о ножницах и о простуде отдельно, в разных предложениях. Или сначала написать про ножницы, а уж потом о простуде. Но простудаи ножницыбыли ведь только сигналами, и они уже не складывались у меня в голове в какие-то фразы, после того как я полдня и весь вечер просидела, бормоча фразы, в которых фигурировали ножницыи простуда, пытаясь придумать, наконец, правильную.

Простудаи ножницывыбили меня из колеи смысла — как собственного смысла этих слов, так и нашего условного смысла. В конце концов я перестала воспринимать какой-либо смысл и написала фразу, в которой были и простуда, и ножницы. С одной стороны, всё, пожалуй, правильно, с другой же — фраза никуда не годилась. Вычеркнуть простуду— или ножницы, написать потом, в какой-нибудь другой связи, о простуде — или о ножницах — это было бы еще хуже. В обоих письмах я могла бы вычеркнуть любое предложение, но только не это, с ножницамии простудой. Вычеркнутое слово или кусочек фразы стали бы опять же неким знаком, и получилось бы еще нелепее, чем прежняя неудачная фраза.

Для писем нужно было два волоска. В зеркале я видела свои волосы и далеко и близко — так охотник видит шерсть зверя, которого разглядывает в бинокль.

Надо было вырвать два волоса. Пусть бы только не пропали — два почтовых волоска. Где-то они растут — надо лбом, на левом или правом виске, на темени?

Я причесалась и подняла кверху гребешок — с него свисали волосы. Один я положила в письмо Эдгару, другой — в письмо Георгу. Если гребешок ошибся в выборе, значит, эти волосы не почтовой породы.

На почте я наклеивала марки, лизала их языком. У дверей звонил по телефону-автомату мужчина, который каждый день ходил за мной по пятам. У него была белая тряпичная сумка и собака, на поводке. Сумка не тяжелая, хотя что-то в ней лежало. Он носил ее с собой, так как не знал, куда я направлю свои стопы.

А я для начала пошла в магазин. Тот мужчина встал в очередь чуть позже, пришлось сперва собаку привязать. За мной заняли еще четыре женщины, потом он. Когда я вышла из магазина, он со своей собакой опять двинулся следом. Сумка его явно не стала тяжелее.

Разговаривая по телефону, он держал трубку в той же руке, что и собачий поводок. А сумку — в другой. Он говорил по телефону и наблюдал за тем, как я мучаюсь с марками. Все-таки я их налепила, хотя уголки так и остались сухими. На глазах у этого типа бросила письма в ящик, как будто там, в ящике, они для него недосягаемы.

Это был не капитан Пжеле. Пес, возможно, был кобель Пжеле. Впрочем, не только у капитана Пжеле имеется собака-волкодав.

Капитан Пжеле допрашивал меня без кобеля Пжеле. Может быть, у кобеля Пжеле был обеденный перерыв или тихий час. Может быть, кобель Пжеле проходил дрессуру в каком-нибудь другом помещении этого хитроумного здания-лабиринта, обучался чему-нибудь в дополнение к уже изученным наукам или повторял старые уроки. А может быть, в то время, пока капитан Пжеле допрашивал меня, кобель Пжеле ходил по улицам следом за кем-нибудь еще, сопровождая того мужчину с тряпичной сумкой. А может быть, от ходил с другим мужчиной, без тряпичной сумки. Может быть, кобель Пжеле выслеживал Курта, пока капитан Пжеле допрашивал меня. Сколько их, таких вот мужчин, таких вот собак. Не меньше, чем волосков на собачьей шкуре.