Страница 3 из 9
«Для умирающего – здоровый голос!.. Кричит, как на смотру бывало!» – подумала генеральша.
И красивое лицо её сразу подурнело проступившей на нём ненавистью.
Это было мимолётное выражение однако; оно очень быстро заменилось печалью, когда она увидала выходившего от больного камердинера.
– Что с барином, Яков, хуже?
– Нет-с, Бог миловал. Приказали подать к себе ближе шкатулку, и отворить её велели Эдуарду Викентьевичу. Какую-то телеграмму ещё писать желают.
– Ну, слава Богу, что не хуже… Яков! Я тоже сейчас посылаю на телеграфную станцию своего курьера, можете ему отдать и телеграмму генерала…
– Слушаю-с.
– Да вот ещё что: я ложиться не буду, – чуть что с барином, Бога ради, сейчас ко мне в дверь постучитесь, Яков!.. Я вас прошу – в ту же минуту скажите мне!.. Вот вам, Яков, возьмите… Вы даже похудели от трудов за болезнь барина.
– Покорнейше благодарю, ваше превосходительство. Мы трудов своих жалеть не должны! – объяснил лакей, пряча крупную ассигнацию.
III
Против ожидания ночь прошла довольно спокойно. Волнения и усталость взяли своё: Ольга Всеславовна, как ни крепилась, к утру крепко заснула; а когда проснулась, то перепугалась тому, что позднее солнце ярко светило в окна.
Горничная, ловкая немка из Вены, пять лет не покидавшая этой сподручной ей барыни, успокоила её тем, что барину лучше; что он ещё почивает, почти всю ночь не спав…
– Доктор при них и Яков до свету работали! – объявила она. – Разбирали они разные бумаги: иные связывали, что-то надписывали; другие рвали или в камин бросали. Полна решётка пепла. Яков сказывал.
– А телеграмм других не было?
– Не было больше, Яков и наш Фридрих сейчас бы меня окликнули, – я ведь вот тут, в буфетной прикурнула, оба они то и дело пробегали, на посылках. Но телеграмм кроме тех, что с вечера посланы, больше не было.
Ольга Всеславовна оделась, позавтракала и пошла к мужу. Но на пороге его комнаты её ждало распоряжение больного: без особого зова никого, кроме доктора и старшей дочери его, если бы она приехала, к нему не впускать.
– Вызовите Эдуарда Викентьевича! – приказала генеральша.
Домашний доктор был вызван и со смущением подтвердил приказание генерала.
– Но быть может он не думал, чтобы такое распоряжение могло меня касаться? – изумилась она.
Доктор извинялся, но должен был сознаться, что она-то именно и была названа, что его превосходительство именно просил передать её превосходительству, чтобы она не беспокоилась его навещать.
– Он помешался! – кротко, но с убеждением заявила генеральша, пожав плечами. – Откуда такая ненависть? За всю мою любовь к нему, старику, годившемуся мне в отцы!..
И Ольга Всеславовна снова прибегла к содействию носового платка, на сей раз, вместо слёз, приявшего несколько сдерживаемых рыданий.
Конфузливый с женщинами, врач стоял, опустив голову и глаза, как виноватый.
– Что это вы, говорят, всю ночь жгли? – осведомилась Ольга Всеславовна слабым голосом.
– О! Далеко не всю ночь!.. Так, Юрий Павлович вспомнил, что надобно истребить кое-какие старые письма, бумаги. Кое-что привесть в порядок… Там в шкатулке, есть и на ваше имя пакетец… Мне было приказано надписать адрес…
– В самом деле?.. Нельзя ли видеть его?
– О, никак!.. Всё заперто в шкатулке, вместе с духовным завещанием. И ключи у генерала.
Снисходительно-горькая улыбка искривила рот молодой женщины.
– Так это новое завещание не попало ещё в камин? – спросила она.
И на испуганное отрицание доктора, повторившего, что «оно поверх всего в шкатулке лежит», прибавила:
– Ну, так ещё попадёт! Не беспокойтесь!.. Особенно, если Бог продлит жизнь моему мужу. У него, ведь, всегда непонятная страсть писать новые документы, – доверенности, дарственные записи, духовные, – что ни попало! Писать новые и сжигать прежние… Ну, что же делать? Надо покориться новой фантазии… Больному нельзя противоречить.
Ольга Всеславовна ушла к себе. Она вышла только на несколько минут в этот день из своей спальни, чтобы узнать конечное слово светил медицинской науки, собравшихся, после полудня, на генеральный консилиум; а весь остальной день провела взаперти. Заключения врачей, хотя совершенно разнились в подробностях, в главном сходились и были неутешительны: жизнь и продолжительность страданий больного были вопросом недолгого времени.
Вечером была получена телеграмма от Анны Юрьевны; она уведомляла отца, что будет на другой день к пяти часам вечера.
– Дождусь ли?.. Ох! Дождусь ли… – целый день повторял больной.
И чем сильнее он волновался, тем грознее были приступы его страданий.
Он провёл дурную ночь. К утру болезненный припадок несравненно сильнее прежних едва не унёс его. Он еле дышал от страшных страданий… Теперь уж ему не помогали горячие ванны для рук и паровые вдыхания, приносившие некоторое облегчение ранее.
Доктор, сестра милосердия, прислуга – сбились с ног. Одна жена, по прежнему, не имела к нему доступа. Она бесновалась от злобы, стараясь, не безуспешно, всех убедить, что сходит с ума от отчаяния. Девочку, Олю, ещё накануне увезла одна родственница генерала к себе в дом, – «на всё это ужасное время»… В эту ночь генеральша Дрейтгорн совсем не ложилась, не отходила даже, как следовало преданной жене, от дверей мужниной комнаты. Когда предутренний припадок утих, она попыталась было войти к нему; но едва больной увидал её у изголовья постели, куда, наконец, его уговорили лечь, как сильнейшее нетерпение исказило черты его, и, не будучи в состоянии говорить, он только замахал на неё руками и сердито, хрипло застонал.
Сестра милосердия очень решительно попросила генеральшу не смущать своим присутствием супруга…
«Мне это терпеть! Мне терпеть всё это?!. – мысленно терзалась оскорблением Ольга Всеславовна. – Терпеть от него, а после него страдать от нищеты?.. Ну, нет! Не бывать тому… Лучше смерть, чем нужда и такой позор!»
Она углубилась в мрачные размышления…
Это неприязненное движение при виде жены было последним сознательным поступком Юрия Павловича Дрейтгорна. К восьми часам утра он потерял память, среди тяжких страданий, не затихавших более до самой кончины. В начале полудня его не стало…
В последний час агонии жена его беспрепятственно стояла на коленях у его изголовья и неутешно рыдала.
Грозный сановник, миллионер, большой барин обратился – в труп!
Всё пошло своим чередом. Обычная суета и бесцеремонный шум, вместо осторожного шёпота, поднялись вокруг умершего, готовя ему парадное погребение. Близких, кроме жены, возле него никого не было, а она лежала, то в обмороках, то в истерике. Все заботы пали на скромного домашнего доктора, и он хлопотал неустанно, добросовестно, в поте лица, стараясь ничего не упустить из виду. Но, как всегда бывает, упустил самое важное. Ранние сумерки уж спускались на Петербург, окутанный морозным туманом, когда Эдуард Викентьевич Полесский отчаянно хлопнул себя по лбу: он вспомнил о ключах, о шкатулке, вверенной покойным его охране. В это время тело, одетое в мундир и все регалии, лежало уж в смежной, большой комнате на столе под парчой, в ожидании гроба и обычных венков. Доктор бросился в опустевшую спальню. В ней всё уж было прибрано, кровать стояла без тюфяка и подушек; на диване ничего тоже не было.
Где же ключи? Шкатулка?
Шкатулка стояла на прежнем месте, нетронутая, запертая… У него отлегло от сердца… Однако ключи?.. Сейчас, вероятно, явится полиция… Удивительно, что её до сих пор нет!.. Опечатают… Надо, чтобы в порядке… Где Яков? Наверно он взял. Или… она?.. генеральша?
Полесский бросился на поиски камердинера, но его не оказалось. Хлопот было много, он поехал что-то купить, заказать. «Ах! Боже ж мой! А объявления? – вдруг вспомнил он. – Надо сейчас написать, сейчас послать в редакции газет. Надо её спросить, однако, – генеральшу!.. В каких-де, словах?.. Всё же, хоть он её и знать не хотел, но она теперь главное лицо! Да кстати спросить не видала ль ключей?»