Страница 57 из 111
С другой стороны, Эмили прежде не слышала эту историю и теперь волей-неволей переживает новый прилив восхищения отцом, а за восхищением тут же — нехарактерный приступ гнева на Эдовы ощупывания и прощупывания, и на его обидное и вправду несправедливое замечание, что мотивационный анализ в контактных отчетах, которые она пишет после каждого соприкосновения с любым иностранным гражданином, до сих пор демонстрирует — несмотря на его прежние жалобы, поправки и огорченные наставления, — «ребяческое отсутствие нюансировки, оттенков цвета и измерения глубины». Так что ей сильно полегчало, когда снизу позвонил охранник и сказал, что в фойе Джон Прайс, спрашивает ее. Джон и Марк живут в какой-то расслабленной неприкаянной параллельной вселенной, где никто не наводит о тебе справок, дабы удостовериться, что ты подобающим образом счастлива, накладывая тебя на какие-то загадочные стандарты поведения. Ей интересно, каково это — целый день так болтаться, как, наверное, болтается Джон.
Они обходят квартал и садятся на старой зеленой скамейке на площади Свободы, глядя на загибающуюся за угол посольства очередь за визами.
— А как ты решил не идти в армию? — спрашивает Эмили после нескольких фраз ни о чем. — А? Что ты смеешься?
— Решил? Ну вот как ты решила не быть сумоисткой?
— Правда? Так это не было вроде заявления или чего-то такого? Ты просто никогда не думал о службе?
Эмили молчит. В эту минуту присутствие Джона смущает ее, отвязность Джона, его неверие ни во что. Он такой несобранный, что, когда он поблизости, у Эмили словно рябит в глазах. То, в чем она несколько минут назад была уверена, теперь кажется сомнительным.
— Я никогда не спрашивала своего брата Роберта, счастлив ли он — ну, понимаешь, в Корпусе. Как думаешь, надо было? Это странно? Блин, сколько времени? Мне пора обратно.
Джон явился в посольство с приглашением, которое должно открыть Эмили какую-то часть Джона и дать им личную территорию, где они останутся наедине.
— Я очень хочу тебя кое с кем познакомить, — в конце концов удается ему сказать, когда они стоят в фойе на глазах двух морпехов из охраны и нескольких видимых и невидимых камер. — Она удивительная. Ты ее полюбишь.
Эмили соглашается встретиться с Джоном в «Блюз-джазе»: это лучше, чем весь вечер заполнять контактные отчеты, гадая, показывает ли она себя достаточно счастливой, чтобы отвечать какой-то загадочной норме; лучше, чем терять драгоценное время с туповатыми Джулиями. Эмили теребит пластиковую карточку на лацкане и пристально смотрит на Джона: ей хочется знать, счастлив ли он чем-то таким, чем не счастлива она, хочется знать, не предала ли она отца или свои принципы и не отразилось ли это опасное и явное предательство на ее лице, не отражаясь в зеркале. И через двойные стеклянные самозапирающиеся двери она возвращается исполнять распоряжения своего застенчивого посла.
Джон смотрит, как она уходит. Испугавшись, что неправильно ответил на ее вопрос про армию (и к тому же на этой неделе ему нужна еще одна колонка) Джон идет через зал к будке со стражниками. Имя Тодда Маркуса он запомнил еще с той игры в футбол на острове Маргариты тысячу лет назад. Сержант нажимает кнопку, которая пропускает его искаженный визжащий голос за плексигласовую перегородку охранного поста.
III
На этой экскурсии Скотт уже бывал — с взволнованными девушками из других миров. Он летал с ними назад во времени: входя в детскую обитель университетской или послеуниверситетской подружки, девушки с какой-то зрелостью или стилем, он с умилением наблюдал, как та расщепляется надвое: на девочку, что становится тем младше, чем глубже они забираются в дом, и женщину, которую происходящее как-то остраняет. С удивлением ученого он наблюдал, как они становятся застенчивыми, или неловкими, или напористыми, или возбужденными, или раздраженными. И лучше всего: под пристальным наблюдением эти симптомы обострялись, так что просто медленно пройдясь по комнате и медленно повернув голову от фотографии милашки трех лет от роду в слезах на коленях у папы к милашке двадцати трех лет, стоящей прямо тут в странном полуобморочном состоянии, он умел вызвать еще болеестранное и обморочное состояние, сам не переживая ничего, кроме научного упоения и какого-то поверхностного всеведения.
Сама милашка — особенно стильная, страстная, независимая нынче утром — ослабеет и едва заметно поблекнет под пристальным взглядом кубков по плаванию, вечно настороженных животных в плюшевом строю, кукольных домиков, ленточек за верховую езду, фотоколлажей из золотых денечков, с подружками по начальной школе, куда вклеены вырезки из подростковых журналов с одним многозначительным словосочетанием «КЛЮЧ К ЕГО СЕРДЦУ». Скотт встанет позади милашки, поцелует ее в шею и поймает ее взгляд в том самом зеркале в розовой раме, перед которым она училась заплетать свои девятилетние локоны, в котором мама выплыла из-за ее плеча, погладила по голове и заверила ее, плачущую, тринадцатилетнюю, что она красавица,писаная красавица, и не важно, что там говорят эти глупые дети (которые просто завидуют).
Вот покрывало, которое она выбрала в двенадцать и которое служило ей все эти годы до него. Существовала ли она до того, как они встретились? Как же странно и впрямь, что она была, что она вот так выглядела, что носила ту юбку, и играла этими игрушками, и смешила вон тех подруг, и представляла для себя то одно, то другое будущее, и приплыла вольным стилем на третье место среди девочек до четырнадцати лет в эстафете четыре по сто, когда на самом деле все эти годы она сидела в теплом коконе, чтобы в нужный миг выпорхнуть вольной бабочкой в руки Скотта.
С каждой новой комнатой девочки все больше стесняются, чем все больше возбуждают Скотта. Милашка станет медлить и тянуть, чтобы не входить в самые стыдные комнаты, или заторопится и попробует утащить его, если заметит в его глазах насмешку или новое понимание, когда он будет щупать и осматривать жизни маленькой девочки, застывшие в янтаре ее спальни.
И после этого маленького исторического музея они подойдут к главной палате, комнате родителей, где без вопросов что-то произойдет на чужой супружеской постели, на той самой почве, откуда взошла его милашка.
Сегодня он получил свой входной поцелуй еще за дверью, вот повернулся ключ, дверь, скрипнув, отворилась, за ней ждала прихожая, и Скотт уже знал, что увидит дальше. Но ничего этого он не увидел, и оттого у него закружилась голова.
В большой комнате были фотографии, но ни одной — ее. Вот старший брат, офицер венгерской армии. Вот черно-белый отец (покойный), склоняет голову, и кто-то вешает ленту на его белую шею. А это, видимо, дед — ах, счастливые деньки с армейскими друзьями, друзья из разных армий, в том числе… ну да, полагаю, в этом дело.
Он оборачивается к ней, но на сей раз не видит никакого смущения. Она смотрит на Скотта с той же улыбкой и той же нежностью, что и всегда, только сегодня во взгляде что-то еще, словно это онаего изучает, с неким любопытством наблюдает, как он рассматривает фотографическое наследство ее семьи. Стеклянная витрина — та самая лента, принимая которую папа вон там сейчас склонял голову, медаль с выбитыми венгерскими словами и бюстом… ну да, полагаю, в этом дело.
Никаких призов за верховую езду, никаких кубков по плаванию, только еще несколько фотографий чуждой семьи, не умеющей улыбаться в объектив. Едва Скотт двинется в другую комнату, она удерживает его, берет под руку, подтаскивает ближе и следит, как он смотрит.
Она проводит его по всем комнатам. Когда-то их было здесь пятеро. Старшие братья уехали, отец умер, и теперь в квартире живут только Мария с матерью да три кошки. Квартира меньше любого из известных Скотту домов, где росли дети, и он ошибочно предполагает бедность. В маленькой спальне братьев ничего не меняли с их отъезда: ни плакатов с рок-звездами, ни вымпелов из колледжа, только строгие молодые солдаты, формальные портреты в простых рамках, старые гантели и резиновые ленты с рукоятками, несколько книг на венгерском и на русском, небольшая доска с прикнопленными фотографиями танков, пушек и реактивных истребителей.