Страница 39 из 40
— Плохо вам, майор?
— Худо в общем, даже курить не разрешают… Скажи, тут кто-то лежал до меня на этой койке?
— Лежал.
— Выписался?
— Выписался, — отвечаю я.
— Ну, значит, и я выпишусь. Я ведь в сорочке…
Наступает день…
Наступает день, когда санитарка приносит мне костыли.
Это очень страшно — стать на костыли. Человеку, который пролежал несколько месяцев не поднимаясь, кажется, что, встав на костыли, он обязательно упадет. Он отвык от вертикального положения, голова кружится, словно он забрался на крышу высокого дома.
— Обними меня за шею, вот так, — говорит Оля. — Бери один костыль, теперь второй… Ну, вперед! Как на танцах, и-и-и-и — раз…
Десять шагов.
На другой день — двадцать.
Потом снимают гипс, и я уже самостоятельно хожу на перевязки. Назначают лечебную физкультуру — ЛФК.
Это хуже всяких операций. Когда была последняя операция, мне сделали укол в спинной мозг. Ноги отнялись, я их не чувствовал. Меня резали, а я спокойно разговаривал с медицинской сестрой.
На лечебной физкультуре не заговоришь. Тут — искры из глаз, холодный пот на лбу. Коленная сумка стянулась, нога не гнется. Надо ее ломать — «разрабатывать колено».
Поломают минут двадцать, а потом целый час лежишь, приходишь в себя.
Мне разрешают выходить за пределы семинарии — на Любомирскую.
За оградой — магазинчик, универмаг в миниатюре. В нем есть все — от помидоров до футбольных мячей.
Торгует в магазинчике один человек — бойкий лысоватый поляк средних лет.
Для нас этот магазинчик — уже внешний мир.
Пойдешь за сигаретами или за яблоками — обязательно поговоришь с лавочником.
— Что нового в польских газетах?
— Не знаю.
— Вы их не читаете?
— Читаю. Но только один отдел: податки.
— А что такое податки?
— По-вашему — налоги. Я должен быть в курсе, что с меня возьмут за торговлю…
— У вас хорошо дела идут?
— Зарабатываю, — кисло отвечает лавочник. — Выручаю. На жизнь хватает.
Ему, конечно, вполне хватает. И даже остается. По сравнению с другими торговцами, он в выгодном положении: рядом госпиталь, и все злотые, которые получают четыреста раненых офицеров, плывут ему в карман.
У него всегда толпятся наши «семинаристы».
— Что бы вы сделали, если бы вам удалось поймать живого Гитлера? — спрашивают лавочника.
— Я бы посадил его в клетку, возил по Европе и брал бы за это деньги…
— А потом?
— Потом я бы его убил, — решительно и мужественно говорит лавочник.
— Хитер мужик, но пропустил момент, — замечает Кузя. — Гитлера ловить надо было раньше.
Мои прогулки становятся все длиннее. Беру извозчика и еду по городу мимо многочисленных магазинов и рынков-толкучек.
На толкучках — масса людей. Кто продает несколько карандашей, кто горсть конфет.
Пока я могу знакомиться с городом только так — сидя в пролетке. Остановиться на площади и разглядывать старый сумрачный костел, любоваться древним Вавелем. Или поехать на берег Вислы.
Возвращаюсь. У входа встречаю Олю.
— Где вы так долго гуляете, больной Крылов? — спрашивает она. — Или вы забыли первое слово, которое написано над входом: «Ora» — «послушание»?
Садимся на скамеечку.
— А тебе есть письмо!
Оля дает мне конверт. Обратного адреса нет. Просто «Истомин». Он пишет, что за последний бой — уничтожение живой силы гитлеровцев — старший лейтенант Крылов представлен к ордену Отечественной войны…
А Дроздов обещал трибунал за нарушение лимита снарядов…
— Поздравляю, — говорит Оля, и глаза ее — огромные голубые глаза — лучатся радостью. — А мне тоже есть письмо. От Васи. Пишет, чтобы я внимательнее и нежнее относилась к тебе. А я и так очень внимательна. Даже мои коллеги посмеиваются потихоньку по этому поводу.
Оля прижимается к моему плечу. Я хочу обнять ее. Она легонько отстраняет мою руку:
— Саша, я на службе.
Оля еще раз перечитывает письмо брата. Потом мы долго говорим о Василии.
— Мы ведь четыре года не виделись. Помню его мальчишкой. Расскажи мне что-нибудь про него.
О Василии я рассказывал Оле уже много. Он храбр, находчив и артиллерист первоклассный.
После моего ранения Василия Тучкова назначили командиром «девятки». Он расстался со своей «семеркой» и поехал вперед, чтобы войти в подчинение полковнику Иванову, командиру горнострелковой дивизии.
Воевать Тучкову с «девяткой» пришлось недолго: война кончилась. Но и за эти считанные дни он сумел отличиться. Это я знаю из писем Валикова.
Валиков, мой ординарец, не забывает меня и сейчас. Он пишет мне сам, пересылает письма мамы, даже «организует» почту. На днях я получил очень трогательное письмо с Урала от комсомольцев машиностроительного завода. Оно начиналось словами: «Дорогой старший лейтенант Крылов, ваш разведчик Валиков написал нам, что вы…»
— Какой славный парень Валиков! — говорит Оля.
— Славный, очень славный! О нем я столько рассказать могу… Но ты еще успеешь устать от моих рассказов.
Олю зовет медицинская сестра.
Я ковыляю в свою палату.
Мои товарищи спят. А я спать не могу.
Думаю об Оле, о Москве, о «девятке», с которой пришлось навсегда расстаться. О «трудной девятке», которая стала частью моей жизни. Слушаю перекличку паровозных гудков. Может быть, скоро загудит и мой.
Теперь — домой!
В конце октября меня вызывают на медицинскую комиссию.
Раны еще не зажили и заживут, как видно, не скоро. Но на костылях я двигаюсь легко: привык.
Лечение можно продолжить в Москве. А краковский госпиталь все равно закрывается.
Председатель комиссии, майор медицинской службы, предлагает мне еще раз пройти по комнате. Шлепая левой стопой по полу, старательно прохожу из угла в угол.
— Ну вот, молодой человек, оформляйте документы. Поезжайте домой. Не забудьте: перевязки — ежедневно. Вернетесь в Москву — сразу на ВТЭК, получите инвалидность, пенсию. Раны затянутся, а вот стопа болтаться будет долго. Нерв задет. Сколько вам лет?
— Двадцать один.
— Ну что же, для пенсии возраст не страшный.
С резвостью, какая только допустима при моем состоянии, оформляю «бегунок». Ничего не должен библиотеке — расписка, не прихватил с собой шахмат из клуба — расписка. Поставил свою подпись за костыли: «получил в количестве двух». Личное имущество — на руках: вещмешок, две пары белья, зубная щетка, вышитое мамой полотенце — единственная вещь, которая прошла со мной всю войну.
Вот вроде и все. Не хватает хромовых сапог — их украли госпитальные старички кладовщики.
Кладовщики — этакие рыженькие усачи типа старых банщиков — народ расторопный. Увидят, что человека привезли в госпиталь в полубреду — значит, можно кое-что царапнуть.
А потом, когда раненого выписывают из госпиталя, недоуменно разводят руками:
— Вы хорошо помните, с чем вы приехали?..
Вместо «утраченных» сапог получаю кирзовые «Б. У.» — бывшие в употреблении. Употребляли их, видимо, долго.
В кармане — выходное пособие и продаттестат.
Через Краков на Львов идут эшелоны с углем. В каждом эшелоне один вагон — телятник, для сопровождающих.
Вот в таком телятнике комендант станции, знакомый Кузи — у Кузи все знакомые, — и определяет мне место. Лучшего не придумаешь!
Я крепко обнимаюсь с Кузей, прошу передать привет Круглику. Он проводить меня не смог: его, беднягу, опять оперируют. А Хижняк переведен в другую палату, и к нему никого не пускают.
Целуемся с Олей. Здесь можно. Здесь станция, а не госпиталь. Она не врач, а я не больной.
— Пиши мне, Оленька.
— Обязательно! Как только свернут госпиталь, я приеду…
— Я буду каждый день ждать тебя, Оля! Очень, очень! Береги себя!
Эшелон трогается. Долго машу фуражкой.
Черный паровозный дым мечется над сплетением железнодорожных путей.