Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 40

Нас в палате четверо.

По соседству со мной — парень с Кубани, Кузя, артиллерист — истребитель танков. Ранен в бок, в пояс. Рана огромная. Каждый день медсестра льет на нее расплавленный парафин, чтобы быстрее затянулась. Не заживает. Она не красная — не гранулирующая, а белая, значит мертвая.

Кузя не плачет, не стонет, он всегда улыбается: «Мы, казаки, народ выносливый. Живы будем — не помрем!»

Кузе строго предписано лежать. Но едва медсестра уходит, Кузя поднимается, идет бродить по палатам. И везде у него находятся земляки, однополчане, однокашники.

Такой же колоброд его сосед, совсем мальчишка — Круглик. У Круглика страсть — меняться. Выменял новую гимнастерку на рубашку, рубашку — на комбинированный ножик, ножик — на зажигалку, зажигалку на авторучку, авторучку — на цветной австрийский карандаш… Мена в убыток, но Круглик сияет: «Поглядите, что я сегодня раздобыл».

Побродит Круглик днем по палатам, а ночью кричит; прибегают сестры, делают уколы.

Больше всех шумит четвертый обитатель нашей палаты — Виктор, бывший актер, в войну — минометчик. У него ампутирована нога, врачи собираются отнять вторую.

Когда Виктор в сознании, он увлеченно, много раз повторяясь, рассказывает, как играл Гамлета в краевом театре, а потом, потеряв силы, плачет в бреду, читает Шекспира вперемешку со словами из военных сводок.

Несколько дней подряд актеру колют пантопон, а однажды утром постель его оказывается пустой…

…Просыпаюсь и вижу глаза Оли Тучковой. Оля мягко, спокойно улыбается мне.

Она не в белом халате, не в гимнастерке — в простом цветастом ситцевом платье.

Значит, сегодня — воскресенье. По воскресеньям врачи могут ходить в штатском.

Мужчины эту возможность обычно не используют, а женщины случай надеть платье не упустят.

— Больно, Саша?

— Так, чуть-чуть.

— А почему температура высокая? Это ни к чему. Хотите, дам таблетку, чтобы не было больно?

— Дайте.

Только потом, через много дней узнаю, что таблетки, которыми угощала меня Оля, была обыкновенная глюкоза.

А мне от них всегда становилось легче.

И от уколов, которые делала Оля, боль пропадала, хотя колола она холостым, незаряженным шприцем.

Рядом со мной на стуле, около кровати, букет гвоздик — белых и красных.

Гвоздики! Пять лет назад…

Спрашиваю Олю:

— Откуда?

— Это я принесла. Ходила в панскую оранжерею…

— Она же очень далеко, за городом?

— Я люблю ходить.

— Оля, у меня ногу отрежут?

— Что ты, глупый!

Оля гладит мой лоб рукой.

Сегодня мне очень худо: первый день после очередной операции. Голова гудит, к горлу подступает тошнота. То засыпаю, то просыпаюсь, то просто куда-то проваливаюсь.

За окном — стрельба.

— Оля, кто стреляет?

— Это салют Победы, война окончилась…

…Я пытаюсь напрячь внимание, прислушаться — ничего не выходит. На меня наваливается тишина. И никого в ней нет…

Белые стены…

Если бы они не были белыми, они, наверно, не так бы мне надоели.

Два раза в неделю, когда у Оли свободные дни, она приходит с санитарами, и «больного Крылова» вытаскивают в сад, под кусты жасмина.

Кузя говорит мне, многозначительно подмигивая:

— Быстро ты, Сашка, охмурил врачиху.

А я думаю: если бы не было этой врачихи, я, наверно, умер бы. Температура не спадает, резали уже четвертый раз. В ноге много шелка. Шелковыми нитками перевязаны сосуды. Теперь они дают нагноение. Почти каждый раз во время перевязок Оля зондом ищет в моей ноге нитки… Без всякого наркоза. Боль дикая. Но когда это делают много раз подряд, она притупляется. Привыкаешь, оказывается, и к боли.

Пряно, густо пахнет жасмином.

— Саша, ты совсем не такой, как тогда в Москве.

— Какой же? От меня просто ничего не осталось? Вчера посмотрел в зеркало…

— Откуда оно у тебя? Зеркала у нас запрещены…

— Так. Один товарищ дал.

— Хочешь, я тебе почитаю? Продолжим «Кристофа»?

Оля читает:

— «Кристоф менял кожу. Кристоф менял душу. Наблюдая за падением изношенной и отцветшей души своего детства, он не подозревал, что в нем растет другая, более юная и могучая жизнь. На протяжении лет люди меняют не только тела, но и души; и метаморфоза эта совершается не всегда медленно, в обычном течении дней: бывают часы кризисов, когда все обновляется сразу. Прежняя оболочка спадает. В эти тревожные часы человеку кажется, что все кончено. Но все начинается снова. Одна жизнь умирает. Другая уже родилась…»

Оля кладет рядом со мной свою руку. Я осторожно, словно боясь спугнуть, глажу ее.

— Больной, волноваться нельзя, — нежно говорит Оля.

…Меня переносят в палату.

Буду лежать, буду смотреть на дверь. Может быть, Оля еще раз придет.

Она входит всегда тихо-тихо, совсем неслышно. Если сплю, она молча стоит или садится у кровати. А я открываю глаза. Я чувствую, когда она на меня смотрит.

Последний рубеж

Я просыпаюсь от шума: санитары вносят к нам в палату четвертого. С тех пор как умер Виктор, мы оставались втроем.

Больной тихо стонет на носилках. Когда санитары проходят мимо меня, я вижу часть его головы. Рыжие волосы. На правой стороне лица — шрам.

Его кладут слева от меня.

Отдышавшись, он открывает глаза, поворачивает голову в мою сторону. Да это же Хижняк! Майор Хижняк!

Он говорит, нисколько не удивившись неожиданной встрече:

— Здравствуй, пушкарь. Вот видишь: приехал… Мотают меня по госпиталям.

— Крепко ранило?

— В живот и в грудь.

— Когда?

— Двенадцатого мая. После Победы. Лес прочесывали в горах. Там эти — шернеровцы — остались. Ну, и рубанули меня из автомата. В День Победы думал: «Теперь цел буду!» А вот оно как…

— Не повезло вам, майор.

— Не повезло? Мне всегда везло. Я в сорочке родился. Всю войну провоевал и даже после осталось…

Хижняк говорит: «в сорочке». Что же она ему принесла — эта сорочка? Больше десяти ранений… «Такое наше дело — пехота: месяц воюешь, а три в госпитале лежишь».

— Такое наше дело — пехота… Трудное это дело. Первая пуля — тебе, первая мина — тебе. И все против тебя: орудия, пулеметы, самолеты, танки. Только успевай окапывайся лопаточкой.

Войну Хижняк начал рядовым солдатом-пограничником. Первым встретил войну, последним проводил ее.

— А откуда вы родом, майор?

— Ты москвич, браток? Тогда наших краев совсем не знаешь. Из-под Омска я.

— Из-под Омска?! Значит, мы почти земляки! Там наша артшкола была!

— Артшкола? Где?

— Есть такой городок на реке Ишим. Два двухэтажных здания, винокуренный завод, все остальное — беленькие домики, врытые в землю.

Майор молчит, думает, потом говорит:

— Ну и удивил ты меня, пушкарь! Знаю я такой городок! И жил в нем. Только больше жил я в тайге: у меня отец в лесничестве работал. Хорошо было! Слушай, а пельмени ты наши сибирские ел?

— Давали в столовой как-то. С капустой.

— С капустой? — переспрашивает Хижняк и тихо смеется. — С мясом они должны быть! А это, стало быть, пельмени военного времени. Не в ту пору ты, земляк, побывал у нас. Небось не больно понравилось. А ты потом приезжай ко мне. Вот сейчас только бы все это дело нам с тобой форсировать. Помнишь, как… как… на плотике… Донец…

Хижняк забывается, засыпает.

Конечно, я никогда не забуду, как перед наступлением я пришел в блиндаж командира второго батальона и увидел крепкого деревенского парня в вылинявшей добела гимнастерке и новенькой щеголеватой фуражке. А потом форсировали Северный Донец, кидали «чушки» на пулеметные гнезда. Это было мое первое настоящее боевое крещение.

— Слушай, земляк, я что, спал, что ли? — слышу голос Хижняка. — Забылся малость. О чем мы говорили?

— Как форсировали Донец.

— А-а-а! Вот-вот! Теперь нам последнее надо форсировать. Переплыть бы как все это… Ох, не люблю в госпиталях лежать! На фронте о себе не думаешь. Знай дело — идти вперед, врага бить. А тут враг в тебе, и куда еще пойдешь — не знаешь…