Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 145

К счастью, октябрь семнадцатого года застал их на даче в Мочаловке, а не в Петербурге, где революционные матросы просто могли бы выбросить их из квартиры на улицу, а до Москвы добраться с маленьким ребенком им вряд ли бы удалось. Так что, по крайней мере, крыша над головой была им обеспечена. А потом они самоуплотнились удачным оригинальным способом: уступили всю дачу сторожу, совмещавшему с этой своей должностью обязанности садовника, кухонного мужика и мастера на все руки, что было необходимо в примитивном загородном хозяйстве. Сторож Елистрат Касьянович был денщиком покойного князя Алексея и после его гибели остался верен княжескому семейству. Елистрат женился на своей односельчанке Аграфене, которая, в свою очередь, совмещала на даче обязанности горничной и кухарки, хотя княгиня Екатерина Павловна любила готовить сама, что, впрочем, не снижало, а скорее повышало требования к прилежной кухарке. (Ловлю себя на чрезмерном пристрастии к слову «впрочем», но не могу обойтись без него, так как только оно придает повествованию подчас необходимые нюансы.) У Елистрата и Аграфены было, если не ошибаюсь, пятеро детей, из которых двое умерло, так что поневоле пришлось оборудовать для проживания этой семьи избушку на курьих ножках, как ее называли. Собственно говоря, это была сторожка, куда бывшие господа и переехали. В этой сторожке, перегороженной на две комнаты печкой, причем печка не доходит до потолка, я и проживаю до сих пор, сдавая одну половину мадам Литли. В этой-то избушке бывшие господа проживали вчетвером: княгини Екатерина Павловна и Анастасия Николаевна, а с ними княжны Марья и Елизавета, которую уже тогда называли Веточкой. «Веточка Горицветова, маменька ваша, государь Иннокентий Федорович», – говорила вдруг ни с того ни с сего тетя мамаша и сразу же поджимала губы. Впрочем (опять неизбежное «впрочем»), численность княжеской семьи вскоре сократилась еще на одну голову. В незабываемом 1919-м умерла Анастасия Николаевна. «От брюшного тифа», – роняла Марья Алексеевна, явно избегая подробностей. Подозреваю, что моя юная бабушка покончила самоубийством, а тетя мамаша скрывала это от меня, опасаясь, не унаследовал ли я от бабушки такую склонность. Анастасия Николаевна хуже других переносила особенности нового быта, чувствовала, что никогда не приспособится к нему, считала себя лишним ртом в семье, а главное, ее тоска по убитому мужу со временем не притуплялась, а даже обострялась. К тому же ею неожиданно увлекся красный комиссар, случайно наведавшийся в большой дом, то есть к Петьке Кожухову, старшему сыну Елистрата. Петька Кожухов тогда уже вступил в комсомол и во всю делал карьеру (расстрелян в 37-м, будучи комдивом), но к бывшим барыням он относился хорошо, даже с каким-то благоговением. Избушка на курьих ножках среди рябин и черемух не привлекала пока внимания властей, но высокопоставленный гость Кожуховых заприметил в саду красавицу Анастасию и немедленно с пролетарской откровенностью выказал интерес к ней. Разумеется, у Анастасии его ухаживания не вызывали ничего, кроме отвращения, они могли только разбередить ее незаживающую рану, но, отталкивая ухажера, привыкшего побеждать, она могла навлечь репрессии на остальных обитательниц избушки на курьих ножках. С этим временем и совпадает ее смерть. Вероятно, она раздобыла где-то яд и отравилась, о чем втайне думала уже давно. Правда, отравиться тогда можно было и куском хлеба. Время было голодное, и бывшие барыни питались, главным образом, картошкой, которую уделяли им Кожуховы. Умирая, Анастасия вверила свою Веточку заботам тети Маши, и та, по-моему, до самой смерти сокрушалась, что не уберегла ее.

Но как раз после смерти Анастасии Машенька стала чаще отлучаться в Москву, оставляя маленькую племянницу на попечение бабушки Кэт (так Екатерина Павловна приучила внучку называть себя, чаще всего та звала ее просто «Кэт»: слова «бабушка» они обе избегали). Мать подозревала, что удочки роман, a Marie настаивала, что навещает подруг и вообще знакомых. На самом деле Маша металась в поисках работы, убедившись, что Веточку кожуховской картошкой не выкормишь. Ей не удавалось устроиться пишбарышней: тогда она еще не умела печатать на машинке (потом, правда, научилась), но, главное, поезда из Мочаловки в Москву ходили нерегулярно. Даже если была возможность ночевать, действительно, то у той, то у другой подруги, Машенька не решалась оставить мать и племянницу одних в избушке на курьих ножках даже на одну ночь. Маша искала надомную работу, и тут ей пригодились языки. Для начала она перевела какую-то революционную брошюрку с немецкого, потом перевела на немецкий язык воззвание к революционным рабочим, а когда выяснилось, что она переводит на французский и даже на английский, ей предложили было стать штатной переводчицей не то в Наркоминделе, не то чуть ли не в интернациональном издательстве, но все это, естественно, отпало, стоило девушке заполнить анкету. Но на переводчицу Горицветову уже был спрос, и для нее все-таки нашлась работа: перевод немецкой брошюры об унавоживании полей под картофель. Над этим переводом Машеньке пришлось попотеть. За неимением словарей она ходила по разным ученым в поисках консультаций, и тут ей по-настоящему повезло. Оказывается, в деревне Корешки неподалеку от Мочаловки организуется специализированный институт по изучению картофелеводства, и Машу взяли туда переводчицей с условием, что она будет переводить с трех языков и на эти языки. Правда, на работу приходилось ходить каждый день за пять километров, но Маша согласилась: ходила в свой картофельный институт едва ли не до самой смерти, да еще брала переводы на дом. Короткими зимними днями она выходила из дому и возвращалась затемно. Идти приходилось лесом и полем, так что барышня, не так давно бравшая уроки танцев, обзавелась валенками. Зарплаты все равно не хватало, и, вернувшись домой поздно вечером, Маша иной раз всю ночь напролет сидела за пишущей машинкой (в институте дали ей подержанную машинку напрокат) и спохватывалась, когда пора было снова идти на работу.

Как ни странно, Екатерина Павловна при этом нападала на дочь, форменным образом пилила ее за такой образ жизни. Отношения матери с дочерью давно уже не были безоблачными, по крайней мере, с тех пор, как Машеньку исключили из Смольного института за чтение маркиза де Сада, а то и раньше. Конечно, своенравная девица обладала настоящим талантом выводить мать из терпения, еще в Петербурге подолгу задерживаясь где-то после гимназии или бывая там, где, по мнению матери, бывать ей не следовало. И теперь мать подозревала ее в каких-то тайных, запретных романах с большевиками, ставила ей в пример покойную Тасеньку, покончившую самоубийством, лишь бы не уступить домогательствам Антихриста, а главное, попрекала дочь ее службой, при которой она не могла не сотрудничать с большевиками. Екатерина Павловна ставила ей в пример своих пожилых подруг, приторговывающих на Мочаловском рынке. Обычно они начинали с продажи фамильных драгоценностей, а как раз фамильные драгоценности Екатерина Павловна никогда в жизни не позволила бы продать. То она призывала кормиться трудом рук своих, неумело вскапывала огородик около избушки, но сама же забывала о нем, предоставляя его попечениям той же неутомимой Машеньки. Где-то в глубине души Екатерину Павловну мучило чувство вины, снедало беспокойство за судьбу дочери, все еще не пристроенной, упорно не выходящей замуж, хотя было за кого. Жених был вполне достойный даже с точки зрения княгини, но он вряд ли прокормил бы Машеньку, наоборот, приходилось подкармливать его самого. При этом Екатерина Павловна дряхлела на глазах и умерла, не дожив до шестидесяти лет. Перед смертью с ней буквально не было сладу. Она приходила в ярость, когда дочь садилась за рояль, а Машенька не могла жить, не играя на нем время от времени. Чаще всего играла она Шопена, Грига или Скрябина, иногда Чайковского. В ее исполнении я впервые услышал и «Картинки с выставки» Мусоргского. В свое время она могла бы стать профессиональной пианисткой, в чем заверял меня не кто-нибудь, а сама Марианна Бунина. Но мать этому воспротивилась: не к лицу-де княжне Горицветовой концертировать. Во всяком случае, моя тетушка-бабушка не продавала рояля ни при каких обстоятельствах, учила музыке и мою мать, и меня. Екатерина Павловна то пеняла дочери, что она своей игрой не дает уснуть ей, то упрекала ее, что она не хочет поиграть матери, а играет только своему Феде Протасову (так она называла моего будущего отца). Маша приводила к матери знакомых врачей, среди них были известные и очень опытные, они находили, что сердце у Екатерины Павловны, конечно, не в порядке, нервишки пошаливают, но ничего действительно опасного для жизни они у нее не находили. Только один старичок профессор вышел с Машенькой в сад (черемуха как раз вовсю цвела и благоухала), покачал головой и сказал: «Крепитесь, Марья Алексевна, ваша матушка больше двух недель не проживет», а в ответ на мольбу Машеньки о каком-нибудь лекарстве, прописал что-то вроде лавровишневых капель. И действительно, дней через десять Екатерина Павловна задремала днем, да так и не проснулась. Когда Машенька пришла с работы, ее мать уже лежала на смертном одре, как положено, и старая подруга читала над ней Псалтырь. Оказывается, ее внучка Веточка, присматривавшая за бабушкой в отсутствие тети, уже успела обегать всех врачей по соседству, но они только подтвердили смерть, и сразу же без зова пришла Софья Смарагдовна со своим Псалтырем.