Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 145

– Но позвольте! – вскинулся я, забыв поднять, как полагается, руку. – Но ведь по-русски «Рим» как раз мужского рода. Значит ли это, что с любовью соотносился лишь первый Рим Roma, а Третий Рим никакого отношения к любви не имеет? Не потому ли поэт сказал: «Смирится в трепете и страхе, кто мог завет любви забыть»? (Я вовремя спохватился и не процитировал дальнейшего: «И Третий Рим лежит во прахе, а уж четвертому не быть», так как Чудотворцев приметно вздрогнул.) Разумеется, рядовому советскому преподавателю неоткуда было знать эти строки Владимира Соловьева. Но Чудотворцев не удержался и ответил мне:

– А вы вслушайтесь в слово «смирится». Какой, по-вашему, главный компонент в этом слове?

– Мир, – ответил я.

– Верно. А вы знаете, как пишется… как писалось слово «Рим» по старой орфографии?

Мне сразу вспомнилось название повести Гоголя «Римъ» в моем дореволюционном однотомнике, и я неуверенно ответил:

– Мне кажется, знаю.

– Тогда выйдите, пожалуйста, к доске и потрудитесь написать, – предложил мне Чудотворцев.

Неумение писать мелом на доске причиняло мне нестерпимые мучения еще в школе, а в институте мне постоянно напоминали, что я не смогу работать учителем, если не выучусь писать на доске. Тем не менее я написал еще корявее, чем Чудотворцев, но по возможности крупно, чтобы он мог прочесть: «Римъ». Помнится, я даже твердого знака не забыл. Чудотворцев одобрительно улыбнулся:

– Вот и славно. А теперь прочтите справа налево то, что вы написали.

– «Мир», – прочел я.

– Совершенно верно. Вот и ответ на ваш вопрос. Если «Roma» втайне обозначает «любовь», «Рим» обозначает «мир», не мip как вселенную, а мир как состояние народов, отсутствие войны. Заметьте, что такое значение слова мы находим в латинском «Рах Romana», мировое пространство, мiръ, если хотите (он накорябал это слово с «i» на доске), мip, говорю я, где установлен мир властью любви, то есть Рима. Итак, Третий Рим смиряется, смиряет, усмиряет. Чтобы установился мир во всем Mipe, нужно, чтобы Третий Рим распространился на весь мир. Заметьте, что между «мiром» и «миром» в произношении нет никакой разницы. Не в этом ли неосознанный, но тем более глубокий смысл орфографической реформы: мир во всем мире – это Третий Рим, который стоит, а четвертому не быть…





В это время зазвенел звонок. Занятия кончились, и студенты повскакали со своих мест. Разговор профессора со мной должен был казаться им заумной тарабарщиной, как сама латынь. В коридоре я подошел к Чудотворцеву и, все еще не отваживаясь назвать его по имени и отчеству, ни к селу ни к городу брякнул:

– Извините, но я читал «Бессмертие в музыке».

Чудотворцев пристально вгляделся в меня сквозь очки:

– А позвольте узнать, как ваша фамилия?

– Фавстов, – ответил я.

– Душевно рад вас видеть. – Чудотворцев сердечно пожал мне руку, как будто мы были давно знакомы, но не виделись много лет. Он удалился поспешно, насколько ему позволяла шаркающая старческая походка. Не заподозрил ли он в моих вопросах опасную для себя провокацию? Или, напротив, счел разговор со мной и вообще мое появление знамением новых либеральных времен, чему боялся поверить? Общаясь впоследствии с ним, я так и не добился ответа на эти вопросы.

«Похоже, это он», – сказала моя тетя Маша, когда поздно вечером я подробно описал ей нашего эпизодического преподавателя латыни. «Ты-таки встретился с ним», – добавила она, резким движением поправив пенсне, судорожно поджав губы и потянувшись к папироске, как будто без нее она уже не смогла бы разомкнуть губ. Все это означало, что я вторгся в область семейных тайн, а они делились на две категории: некоторые из них я должен был знать, но ни с кем никогда ни под каким видом не говорить о них. Так, например, категорически запрещалось говорить о том, что у меня дедушка расстрелян во время красного террора. Большую же часть семейных тайн не полагалось знать мне самому, и давнишнее знакомство тети Маши, как вообще нашей семьи, с профессором Чудотворцевым было из числа этих тайн. Тайны второй категории, наиважнейшие, открывались мне постепенно, иногда случайно, кое о чем я, в конце концов, догадывался сам, что иногда поощрялось, но чаще всего долго, а то и никогда не получало подтверждения. Так лишь перед тем, как подать бумаги в институт, я узнал, что моя тетя Маша, тетя Мамаша, как я все еще иногда называл ее, – собственно говоря, не тетя мне, а двоюродная бабушка, тетка моей матери, а судьба моих родителей неизвестна. Отца я вообще не помнил, а мать едва, как сквозь сон, припоминал, и до сих пор не могу с уверенностью сказать, что мне вспомнилось, а что приснилось.

Когда в теснейшем кругу наших мочаловских знакомых распространялся какой-нибудь сомнительный слух или, не дай Бог, сплетня, кто-нибудь непременно восклицал: «Ах, Боже мой, что станет говорить княгиня Марья Алексевна», и моя тетушка (я и впредь буду называть ее так) поджимала губы вышеописанным образом, хотя в данном случае это могло означать улыбку, и говорила: «Не княгиня, а княжна!» Моя тетушка (двоюродная бабушка) Марья Алексеевна действительно происходила из княжеского рода Горицветовых, полузабытого, как это обычно случается в России с родами действительно старинными, что, может быть, и к лучшему: иначе они были бы поголовно истреблены, если не при Иване Грозном, то при Петре Великом, а если не при Петре Великом, то при большевиках. Впрочем, истинно старинные роды России не напоминают о себе не потому что пытаются выжить во что бы то ни стало, а потому, что у них считается дурным тоном напоминать о себе и, возможно, для этого имеются также другие, тем более веские, ибо тайные основания.

Отец моей тетушки-бабушки полковник князь Алексей Горицветов был убит на русско-японской войне. Свою вдову (Екатерину Павловну) урожденную княжну Арсеньеву (князь Кеша доводился ей двоюродным братом) он оставил с двумя детьми на руках. Правда, сыну Александру шел уже пятнадцатый год, а Maшеньке едва исполнилось шесть лет. Александр учился в кадетском корпусе на казенный счет, а Машенькой занималась пока еще английская мисс, от которой девочка с поразительной легкостью научилась говорить по-английски. Французским и немецким языками с ней занималась мать. С английской мисс вскоре пришлось расстаться: вдовья пенсия не позволяла оплачивать ее услуги, а других средств к существованию у Екатерины Павловны не было. Имелись две десятины земли в Мочаловке и двухэтажная дача, где можно было жить и зимой, но все это не приносило никакого дохода. Липовая аллея уже была, но сад был только что разбит, а вокруг высились лишь знаменитые мочаловские сосны со своим целебным духом. Неподалеку от дома, постепенно размывая песчаный обрыв, текла речка Векша. Дачу в конце концов удалось сдать немецкому инженеру, не склонному обзаводиться недвижимостью в Московии, но любившему свежий воздух, а Екатерина Павловна наняла небольшую квартирку в Петербурге, чтобы быть поближе к детям: Marie тоже училась уже в Смольном институте. Однако в числе выпускниц (а то был едва ли не последний выпуск) ее не оказалось. Девочка быстро приобрела дурную репутацию в институте: говорила изысканные колкости наставницам и, как писала одна из них Екатерине Павловне, отличалась нездоровой любознательностью, которая и не довела ее до добра: ей было четырнадцать лет, когда у нее в дортуаре под подушкой нашли роман маркиза де Сада, то ли «Les infortunes de la vertu», то ли «La philosophie dans le boudoir». Разумеется, девицу с такими интересами поспешили удалить из Института, и мать не без некоторых усилий смогла устроить ее лишь в частную гимназию. Тем временем началась мировая война, и Александр пошел по стопам отца. В 1915 году поручик князь Горицветов пал смертью храбрых на Мазурских болотах, оставив двадцатилетнюю вдову Анастасию с дочкой Лизонькой на руках, которой не исполнился еще год от роду. «Семнадцатый год наступил с какой-то оглушающей быстротой, хотя и шестнадцатый не приведи Бог вспомнить», – говорила княжна Марья Алексевна. (Вспоминать, однако, пришлось всю жизнь.) «Слава Богу еще, что Александр на империалистической убит, – добавляла она с наигранной жесткостью, так хорошо мне знакомой. – Что с нами было бы, окажись он у белых, а иначе я себе не представляю…» Тут тетя мамаша по-своему поджимала губы или срочно закуривала. В семнадцатом году обе вдовы, старшая и младшая, естественно, лишились своих пенсий. И если уж говорить, кто у кого оказался на руках, обе они с трехлетней Лизонькой, моей будущей матерью, оказались на руках у девятнадцатилетней Машеньки.