Страница 10 из 59
На следующий год пятнадцатое июля было рабочим днем. Я заранее выхлопотал себе отгул, хотя полагал, что очередной слет состоится накануне в воскресенье. Софьин Сад я нашел без труда. Под липами гуляло довольно много народу, как будто повторялось прошлогоднее. Однако вскоре я убедился, что люди просто гуляют, как всегда по выходным. Не наблюдалось ничего похожего на поцелуи-перешептывания. Я не замечал никаких намеков на общий танец. Хоровод с перемещающимся средоточием не выстраивался, и, главное, я не мог найти этого средоточия. Не появлялась женщина с каштановыми волосами, как бы обсыпанными липовым цветом. Не появилась она и на другой день, когда я использовал свой отгул. В понедельник под липами гуляющих было мало, и я тщательно обследовал Софьин Сад. Я обольщался относительно его размеров. Очень скоро я наткнулся на забор очередной дачи. В сущности, я бродил даже не в парке, а на пустыре, не таком уж просторном; в заблуждение вводили разве что старые липы. От нечего делать, я разыскал поселковую библиотеку, где имел возможность ознакомиться с краеведческими материалами по истории поселка. Среди этих материалов мне встретилось, наконец, название «Софьин Сад». Сведения о нем подавались как местная легенда. Согласно легенде, поселок начался с усадьбы некоей Софии. Ее фамилии никто уже не помнил. Усадьба сгорела, сад запустел. Однако София время от времени появляется в своем саду. Она не стареет. Может быть, это не она сама, а ее дочка, внучка, правнучка, но, так или иначе, встреча с ней приносит счастье.
С того дня я зачастил в Мочаловку. Не исключаю, что мои постоянные отлучки ускорили окончательный разрыв с женой. Не мог же я признаться ей, куда и зачем я езжу. Уход жены огорчил меня, но не слишком. Конечно, это тоже был симптом, но не самый опасный. Хуже всего было то, что я сам чувствовал: мои жизненные силы идут на убыль. Теперь уже никто не мешал мне ездить в Мочаловку, и каждый день после работы я отправлялся в Софьин Сад. Одно время я даже снимал комнату в Мочаловке, но и это ни к чему не примело. Софию я неожиданно встретил в городе, когда спешил на работу. София шла впереди меня с непокрытой головой, и снежинки таяли на ее золотисто-каштановых волосах, как будто обсыпанных липовым цветом. Я догнал се и пошел с нею в ногу, не зная, что сказать. София ничего не шепнула мне на этот раз, она только напевала про себя:
Да, это были стихи из потерянной рукописной книжки. Их нашептывали мне участники слета в Софьином Саду, их же слышали в моем ответном шепоте. Я остановился, пораженный, и не заметил, как София исчезла навсегда.
Исчезновение Софии не очень опечалило меня. Мне казалось, что я всё понял. Так началось мое увлечение пчелами. Я принялся читать книги о пчелах, на работе пропагандировал прополис и пергу. Мой авторитет снова поднялся, что, вероятно, отсрочило сокращение, теперь уже явно грозившее мне. Я симулировал прежний прилив сил, уверял, что золотой век назван золотым не по цвету золота, а по цвету меда. Придерживаясь медовой диеты, я всем навязывал ее как средство, не только укрепляющее здоровье, но и возвращающее золотой век. При этом работа не давалась мне. Везде и всюду я чувствовал себя лишним. Так, наверное, чувствуют себя трутни перед изгнанием из роя. Я притворялся пчелой, и притворство не могло не кончиться срывом. На улице я танцевал пчелиный танец, нашептывая на ухо прохожим стих Софьина Сада…
Выйдя из лечебницы, я получил пенсию по инвалидности. Так я и живу, вернее, умираю. Меня изводит диабет, следствие медовой диеты. Сначала я думал: не смешно ли, меня погубило фонетическое недоразумение. Мне послышалось: «в раю человек человеку пчела», а следовало прочитать «в рою», то есть в рое. Теперь я понял: произошла морфологическая катастрофа, когда выпало начальное «п» и пчеловек оказался человеком. Вот что рассекло нас, и мы вымираем порознь, пока мы человечество — не пчеловечество.
Omnia Mea
В конце двадцатого века Московский областной архив обратился к писателям, ученым и художникам с предложением принять на хранение их личные архивы. На это предложение откликнулись немногие. Понятие Личного архива устаревало к тому времени. Одних удерживала скромность, других скрытность, а у третьих, самых многочисленных, просто не было архива, так как они опубликовывали каждую строчку, едва она возникала. Чем ценнее оказались для исследователей сохранившиеся архивы. Особое внимание привлек один из них. На первый взгляд он выглядел как хаотическое скопление разнородных материалов. Попадались фрагменты, несомненно, оригинальные, но преобладали выписки из первоисточников, развернутые конспекты, цитаты в оригинале и в переводе. Немудрено, что сначала мы все были склонны предполагать: архивом ОМ 84 представлен круг чтения, если не совсем типичный, то весьма характерный для изучаемой эпохи. Наши современники в своей массе вряд ли представляют себе, каких усилий иногда требовали в те времена поиски необходимой книги. Нам достаточно нажать на клавишу, и перед нами пройдет на экране любая программа. Древнеегипетские иероглифы сменятся текстом Фомы Аквинского, а китайская «Книга перемен» — прямым репортажем из черной дыры, Между тем еще и в двадцатом веке книга нередко возвращалась в недоступность, погостив у вас в руках несколько дней, и пространные выписки составляют едва ли не большую часть всего написанного тогда. Недаром Арсений Шван различает в истории человечества каллиграфическую и полиграфическую культуру. Согласно его теории, «Божественная Комедия» могла возникнуть лишь в эпоху, когда стих диктовался и переписывался от руки, тогда как «Бесы» Достоевского — детище печатного станка, а печатный станок и дантовская терцина несовместимы. Поэтому Арсений Шван склонен рассматривать архив ОМ 84 как рецидив и реакцию каллиграфической культуры на полиграфическую, как попытку подтвердить, усвоить и освоить полиграфическую культуру каллиграфией. Руководствуясь аналогичными гипотезами, Порфирий Мних уподобил архив ОМ 84 знаменитым «Коврам» («Stromata») Климента Александрийского и увидел в архиве продолжение древнерусских «Цветников», цитирующих и толкующих заповеданную мудрость. Однако проблема предстала в новом свете, когда Корнелий Волот решился подвергнуть креациографическому анализу текст «Слова о полку Игореве», обнаруженный в архиве ОМ 84. Графологический, а потом креациографический анализ, проведенный компьютерами, устанавливал: «Слово о полку Игореве» в архиве ОМ 84 | переписано почерком автора, или, точнее, человек, переписавший таким почерком «Слово о полку Игореве», не мог не быть его автором. В растерянности, вызванной сенсационным открытием, сначала послышались голоса, утверждавшие, будто «Слово о полку Игореве» — подделка, еще более поздняя, чем предполагалось. Не составляло труда опровергнуть подобные домыслы. «Слово о полку Игореве» фигурировало в русской литературе, по крайней мере, за двести лет до архива ОМ 84. Очевидно, не заслуживал даже опровержения слух, будто новоявленный переписчик «Слова» был реинкарнацией или перевоплощением неизвестного древнего автора. Кстати, в архиве ОМ 84 обнаружилось много аргументов, направленных против метемпсихоза и теории вечного возвращения. Предмет или, лучше сказать, герой нашего исследования упорно доказывал свою единственность и неповторимость при всей универсальности своих интересов. Он явно отстаивал реальность своей личности, отказываясь раствориться в некоем космическом потоке сознания пусть даже ценою безличного бессмертия. Да и креациографический анализ вскоре дал еще более ошеломляющие результаты. Почерк нашего героя свидетельствовал о том, что он является автором буквально всех материалов, представленных в его архиве, в том числе общеизвестных фрагментов Новалиса. Более того, для нашего героя как бы не было иностранных языков. На всех языках его почерк оставался почерком автора по всем креациографическим признакам, а они, как известно, не поддаются имитации, не говоря уже о подделке. Даже тогда, когда хронология ручалась в том, что перед нами оригинал и перевод, почерк не позволял определить, кто кого переводил: наш герой Китса или Китс нашего героя. Ситуация особенно осложнялась в связи с древнекитайскими иероглифами. Казалось, древнекитайский автор переводил текст, которому предстоит возникнуть тысячелетия спустя, так что сам термин «перевод» становился неуместным. Хронологические критерии смещались, смешивались и начинали смешить. Давал себя знать некий общий знаменатель, непреложный, но неуловимый.