Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 76



— Любимая?

— Любимая.

— Любимая, правда?

— Любимая, — повторяю я за ней, как попугай, как попка-дурак, раскачиваясь, стоя на коленях, приподняв ладонями ее крутой задок. И тут начинается необыкновенное солнечное затмение, с обыкновенными солнечными затмениями, а тем более лунными, не схожее. Постараюсь объяснить. Полное. Солнечное. Затмение. Не лунное. Лунные затмения часто бывают. Подумаешь, лунное затмение! Не видали мы, что ли, лунных затмений? Их не сравнить с полным солнечным затмением, когда солнце видишь в последний раз, а вместо него даже луна не появляется, — такое исключительно полное солнечное затмение. С очевидной невозможностью возврата света… ужас! Нетипичный ужас с астматическими задыханиями и стонами и чернотой в глазах, как при агонии своей и солнца. Причем, возможно, что даже орешь от страха — и не один, а вместе с ней, и думаешь, что она погибнет первой, а ты вторым, или оба разом в полном мраке. И оба орете от страха, хватаясь друг за друга, и знаете наверняка, что никакая сила в данный момент не расцепит вас, не растащит, как отца и дитя, или как мать и дитя, — такие вы единокровные и любящие в своем далеко не обыкновенном соитии.

Ну, и, поорав, замолкаете, ошеломленные. Это уж обычно.

Нет, все-таки не обычно. Теодоров никогда еще не получал таких сильных, страстных поцелуев постфактум. Он сам, впрочем, тоже никогда не отвечал постфактум таким безудержным, слабоумным лизаньем Лизоньки, как сейчас. Она его целует и лижет, и он ее, получается, тоже целует и лижет. Они оба, видимо, страшно рады, что спаслись, пережив полное солнечное затмение. Оба что-то косноязычно бормочут непослушными языками о необыкновенном солнечном затмении, положившем, конечно же, начало новой эры, в которой они никогда уже не смогут разлучиться.

— Знаете, — говорю я, ободренный хорошим смехом рыбообработчиц, — анекдотических случаев в литературном прошлом было много. Ну, вот еще расскажу. У меня выходила повесть, главная героиня которой семнадцатилетняя девушка, вчерашняя школьница. Повестью заинтересовался один московский театр. Я написал по ее мотивам пьесу. И вот пьесу стали читать в Министерстве культуры. Я как раз был в Москве и вместе с режиссером пришел в Министерство. Там нас приняла одна ответственная дама. И знаете, что она заявила? «Вашу пьесу, уважаемый автор, я не могу пропустить». Как? почему? Она отвечает: «А потому, что вы позволили вашей семнадцатилетней героине забеременеть!» Представляете? Так и сказала, как будто автор непосредственно повинен в этой беременности. И зарезала пьесу на том основании, что, дескать, история с ранней беременностью совершенно нетипична для советской действительности. Представляете? Вот какие страшные времена пережила наша литература, — говорю я скорбно. — А сейчас, знаете, другая крайность: свирепствует порнография, наглый секс… ну, вы знаете, наверно.

Они шумят, переговариваются — я задел, видимо, чувствительную тему.

Илюша под столом бьет меня ногой: мол, закругляйся, лимит времени исчерпан. Я закругляюсь:

— Вот мы и познакомились, дорогие женщины. Надеюсь, вы не считаете, что эти сорок минут потеряны зря. Нам было с вами интересно. Мы вам благодарны за внимание. Есть у вас к нам вопросы?

О да, вопросы есть, правда, однообразные. Лизоньке хочется знать, зачем я потащился на Север, с какими сучонками там встречался. Кого встречал в Москве, каких сучонок? Ей известно, сколько в Москве сучонок — море! А кривоножку Суни я уже успел посетить? Она эту сучонку когда-нибудь убьет. А не занес я ей в постель какую-нибудь сучью гадость? Погоди, погоди! А это что за укусы? Какая сука меня искусала?

— Перестань, — морщусь я, натягивая рубашку. — Это я пьяный о косяк звезданулся.

— Врешь, это явный укус!

— Лучше спроси о моих творческих успехах, — перевожу я на другую тему. Но Лизонька свирепеет.



— Я тебе изменю в Москве, так и знай! — кричит она.

— Тогда не возвращайся. Мне изменщицы не нужны.

— Все-таки ты свинья, Теодоров! Я такая молодая, а ты такой старый, и ты меня ни капли не ценишь!

— Глупая, — глажу ее по волосам. — Кто я теперь без тебя? Никто. Даже не человек.

Лизонька сразу стихает, тесней прижимается ко мне.

— Продал свой роман? — спрашивает она.

Теодоров закуривает. Он лежит на спине то ли хмельной, то ли уже нет, в тесной комнатенке медицинского училища, в городе Тойохаре, который расположен на острове, а остров этот в свою очередь расположен в океане, который омывает все земные материки, которые подпирают спинами три кита, которые, собственно, уже истреблены и занесены в Красную Книгу, — с белокожей девушкой Лизой, которая дана ему в награду за примерное поведение, для поддержки его краткосрочной жизни… именно так обстоит дело. Время идет, не желая останавливаться, намекая, что остановиться невозможно даже в такие минуты неподвижности и задумчивости и грустного осознания гибели бедных китов, поддерживающих своими спинами бедную Землю… печально это! Не избежать Лизоньке, ныне юной, своей, понимаете, старости. Теодоров напишет новый роман до последнего листочка и засмеется нелепости им содеянного. Сестры и братья, дорогие соотечественники! Вам жалко бедных загубленных китов, когда-то подпиравших нашу землю? Тик-так. Это часики стучат. Надо успеть доказать юной Лизе Семеновой, что есть на свете человек (это Теодоров), который со щемящей болью, болью щемящей прислушивается к ее сердцебиению под левой грудью и смиренно дарит ей свои геологические запасы нежности. Взамен он просит немного — чтобы киты жили и поддерживали Землю, когда его самого не станет, ну, и еще небольшого животного тепла самой Лизоньки, в просторечье называемого, кажется, любовью. Милая и драгоценная, и женщина! (А Теодоров мужчина.) Зачем она улетает к мертвой бабушке от живого еще Теодорова? Не восстанет бабушка, а я могу утерять за эту неделю это радостное чувство зависимости от дыхания и сердцебиения внучки. Потому что тик-так, тик-так. И грубые гарпунщики москвичи, более молодые, чем Теодоров. Надо же понимать все-таки, что время переливается из настоящего в будущее, а в прошлое — никогда, как я полагаю. Не продал я свой роман, Лиза, нет, но может ли это помешать нам еще раз напоследок соединиться, как верным друзьям детства?

О-о, у-у — символы нечленораздельного счастья. В дальнейшем… пропускаю… мы достигаем вершин взаимослияния и понимания. То есть я могу продолжать жизнь Лизой, а она Теодоровым, и никто не заметит подмены, настолько я осознал и почувствовал себя Лизой Семеновой, летящей на похороны бабушки, а она себя Юрием Теодоровым, вскоре уезжающим на Курилы, чтобы потом снова встретиться надолго и навсегда, и опять перелиться друг в друга. Ночь, и мы необыкновенно нежны друг к другу, как нежна, понимаете, сама ночь. Мы говорим робкие и нежные слова: «солнышко», «ласточка», «наважка моя», «лосось мой золотой»… ну, не так, конечно, но набор ласкательных слов примерно таков, и прикосновения наши легки, как дуновения. В аэропорту я не отпускаю Лизоньку ни на шаг от себя, все время обнимаю за плечи, целую, ласкаю — наконец, она не выдерживает такой муки и плачет. (Впервые.)

— Юра, — всхлипывает, — так не хочу улетать!

— Ну, с Богом, — отвечаю я невпопад. — Жду. Быстрей возвращайся. Я приеду с Курил и сразу устроим в доме ремонт. Тараканов прогоним, ты их не любишь. Я вернусь на работу в редакцию. Буду много зарабатывать, тебя кормить. Пить я брошу. Зачем! Ты слаще вина. Так что пить я брошу. Такая наша программа. Хорошая?

— Хорошая, — кивает и всхлипывает Лиза, сама на себя непохожая — слабая, беспомощная.

И так получается, что самолет улетает. Нашелся бензин-керосин, все в самолете исправно, и он — на тебе! — улетает, как дурак, вместе с Лизонькой. (Иногда ненавижу авиацию!) А я глубокой ночью в одиночестве возвращаюсь в свой дом, чтобы на следующий день в полдень сделать в туалете открытие, которое потрясает меня своей несомненностью. И вот вскоре появляется деловой Илюша Скворцов с набором лекарств и шприцов (запасливый!) и командует мне: «Жопой к свету, Юра-ша!» — как обычный прозаик, а не поэт.