Страница 66 из 76
Это таинство происходит ранним утром у меня на кухне еще до отъезда на Кунашир.
— Ты, Илюша, особенно не свирепствуй, ладно? — прошу я с некоторой дрожью в голосе.
— Не бойся. Опыт есть, — сухо отвечает мой личный врач. — Спустил штаны?
— Спустил.
— Хорошо. Сейчас.
Необычайно сосредоточенно, как в момент чтения стихов, Илюша отламывает головки ампул, протыкает резиновую пробку бутылочки и попеременно набирает лекарства в шприц.
— Ты все правильно делаешь? — тревожусь я.
— Все правильно. Жопой к свету, Юраша! — командует он.
Я поворачиваюсь, как просит, хотя чего ее разглядывать в солнечном свете, мою дуру?
— Не дрожи!
— Я не дрожу.
— Дрожишь. Не дрожи! Расслабься. В левую или правую?
— Давай в левую. Ближе к сердцу.
Бац! Сильный шлепок по ягодице… можно сказать, пощечина. И легкий, неболезненный укол — это Илюша ловко вводит мне иглу в мягкое место.
— Стой спокойно! Не больно?
— Нет.
— Ну, вот. Готово! Придержи ватку. Видишь, как все просто, — гордится Илюша своей умелой работой.
— Спасибо тебе.
— Пять-шесть таких сеансов, и все как рукой снимет.
— Пять-шесть? — переспрашиваю. — А не мало?
— Хватит. Я тебе лошадиные дозы вкатываю.
— А мне это не повредит, нет?
— Ну, иди в лечебницу! — сердится он. — Хочешь?
— Нет, не хочу. Избави Бог!
— То-то, — удовлетворенно говорит Илюша, складывая свои инструменты.
Но и он, многомудрый эскулап, не знает (и не может знать), успел ли я, сумел ли передать свою нежданную заразу Лизоньке в тот прощальный вечер. В принципе, считает Илюша, должна подхватить — и я содрогаюсь. Но может пронести благополучно, говорит он, и я облегченно дышу. Все зависит, видишь ли, от предрасположенности, от сопротивляемости организма. А от кого получил такой подарок?
По моим расчетам, это пароходная Римма. Да, та самая, из клана калиновых, которую Теодоров так беззаветно (нежно и трепетно) утешал в каюте… подумать только! Если это так, то — Господи, Господи! — не пострадала ли от меня стерильная медицинская сестра Мотенька? Как считаешь, Илья? Он считает, что такая опасность есть, и по приезду с Курил я должен наведаться к Моте и поинтересоваться ее самочувствием.
А пока… пока я ничего не знаю, не ведаю и распаленно умоляю свою Лизоньку:
— Ну, не брыкайся, милая! Ну, зачем?
— Я не хочу.
— Хочешь.
— Не хочу я!
— Хочешь. Чувствую.
— Бабуля моя!..
— Ей уже не поможешь, пойми. Она не осудит, Лиза.
— Ты гад. Циник.
— Ох, нет! Неправда!
— На Страшном Суде, знай…
— Беру на себя, Лиза. Все на себя беру.
— Бабулечка моя милая! — причитает она.
— А я не милый? — сержусь я.
— И ты милый.
— Ну вот, правильно.
— Я тебя… укушу сейчас.
— Кусай.
— Я тебя ждала.
— Правда?
— У тебя с Варькой ничего не было?
— Что ты, окстись!
— Дверь не закрыта.
— Закрою.
И закрываю поспешно дверь, сбрасывая с себя ненавистную одежду… и шепчу Володе Рачительному, рядом сидящему:
— Второй ряд, третья слева.
Он кивает: он сам уже приметил, выделил среди одинаковых белых косынок, стягиваюших волосы, среди единообразных халатов и фартуков эту молодую, вдумчивую рыбообработчицу. Она не сводит глаз с Илюши, который, вскинув подбородок, отрешенно воспарив, уподобясь то ли Финисту Ясну Соколу, то ли Аленькому Цветочку, то ли великому артисту Нерону… неважно кому! — накаляет Красный этот уголок высоким своим голосом, неразменными словами. По линии Бюро пропаганды художественной литературы.
— Четвертый ряд у прохода, — быстро шепчет мне остробородый Володя Рачительный.
Теперь киваю я: вижу, вижу. Нерусское лицо, широкоскулое, с удлиненными глазами. По линии Бюро пропаганды художественной литературы провести воспитательную беседу. А пока сбрасываю кроссовки, стаскиваю джинсы, трусы, а рубашку-безрукавку оставляю на себе, ибо Мотенькины клейма на плече и груди очень легко расшифровать. Ах, хитер пьяный Теодоров! По линии Бюро пропаганды художественной литературы.
— Дай-ка я тебя разгляжу, — говорю я, стоя на коленях между разбросанных ног Лизоньки, — какая ты. Ну-ка, ну-ка.
— Не надо! Не хочу! Давай быстро! Бабуля, — тянет меня к себе Лиза.
— Погоди. Это что за пятно?
— Где?
— А вот на груди, у соска.
— Дурачок! Всегда было. Ну, иди.
— Погоди! А это что такое?
— Где?
— На бедре, вот. Темное.
— Ударилась, наверно. Ну иди же!
— Ой ли, Семенова? Ударилась ли?
— Слушай, садист, я сейчас уйду! — вскипает Лизонька.
— Еще чего! — пугаюсь я.
— Без всяких штучек сегодня. Дай мне. Я сама. Вот так.
— Узнаешь его?
— Да-а.
— Ну, поздоровайся. Он любит.
— Глупый, молчи! Нет, говори!
— Он у меня подрос, — хвалюсь я. — Соскучился, у-у!
— Правда? Не врешь?
— Что ты, что ты, милая!
— Я тебя ждала. Без тебя плохо. Ты меня приучил. Поцелуй в грудь. Почему не целуешь?
— Смотрю. Любуюсь. У-у!
— Я красивая?
— Чудо ты, чудо.
— А ты старый, гадкий, любимый. Я тебя убью, — бредит Лиза.
— Не надо.
— Убью.
— Не надо.
— Знал бы ты… о-о! Сильней, не бойся! О-о! Бабуля моя!.. Юрка!..
— Тише, солнышко.
— Если я забеременею, у меня вырастет живот.
— Что ты! Неужели?
— Да, пузо, пузо! Я не хочу!
— Ну, и не надо.
— Я, Юрка… о-о!.. хочу забеременеть.
— Ну, тогда что ж… у-у!.. действуй.
— Урод!
— Кто-о?
— Он!
— Почему? — не понимаю я.
— Громила! бабуля!.. Юрка! Сделай мне больно!
— Нет. Не буду.
— Сделай!
— Нет. Не умею.
— Посмей только сделать мне больно! Я люблю, когда ты нежный. Я тебя хочу. А ты?
— Тоже.
— Юрка, какая я блядь!
— Что ты!
— Послушай, я не хочу в Москву. Хочешь, переведусь на заочный? Приеду сюда.
— Хочу. Очень.
— Хочешь?
— Хочу.
— Значит, так, — вдруг здраво говорит она, открывая глаза и невидяще глядя. — Ты меня совсем измучил. Не стыдно тебе?
Прервав постанывания, я хохочу, а Лизонька жалко и нежно улыбается.
Затем мы продолжаем. Я представляю аудитории Володю Рачительного как поэта перво-наперво и еще как издателя. Высокий, остробородый, мужественный Володя производит, вставая, благоприятное впечатление на рыбообработчиц — ему заранее аплодируют, и правильно. Вообще, мы все нравимся этим изработавшимся, ломовым женщинам; от нас, видимо, разносятся по Красному уголку живые мужские токи. Ясно, что наша троица хоть и кормится странным отвлеченным трудом, проживает все-таки не в башнях из слоновой кости, куда грубые звуки жизни не долетают, а в близком с ними соседстве, в рабочих низинах, и, судя по всему, простые земные желания нам не чужды. Пусть этот остробородый читает что-то мудреное о какой-то Элладе, золотом сне человечества, — видно же, что производитель он еще тот, племенной, и, дай ему волю, многих бы тут испортил, стихотворец! Да и двум другим тоже палец в рот не клади — вишь, как зырят, шепчутся, усмехаются! Неплохие мужики, простецкие, свойские. Так они, наверно, думают, наши слушательницы.
А Лизонька моя что думает, то и говорит. Диалог наш то есть продолжается.
— Ты не такой, — говорит она, опять начиная задыхаться и раскачивать меня.
— А какой?
— Не такой.
— А какой, какой?
— Другой. В рубашке.
— Ну и что?
— Только с проститутками ложатся в рубашках…
— Снять?
— Не надо. О-о! Юрка! Ты меня разлюбил?
— С чего взяла? Нет.
— А почему… о-о!.. ничего другого не просишь?
— Ты же сама запретила. А я…
— Хочешь по-всякому, да?
— Да. Давай!
— Нет. Нельзя. О-о! Я такая гадина! Бабуля моя! Юрка! Влупи мне, гадине! Не жалей меня!
— А я что делаю, милая?
— Милая? Повтори!
— Милая.
— Милая?
— Милая.
— Милая?
— Милая.