Страница 24 из 88
Сладостная месть!
Когда тюремщик освободил его от бедняги, к которому Шон был прикован, он встал и потянулся всем телом, разминая мышцы рук, плеч и ног.
— Сегодня утром в воздухе запахло весной, — заметил крепкий стражник.
Шон поднял черную бровь и понимающе кивнул:
— А я-то сижу и думаю, что это ты испортил воздух.
Охранник привык к острым шуточкам О'Тула и принял его слова нормально. Он запомнил фразу, чтобы попозже самому блеснуть ею.
Шон с жадностью проглотил жидкую овсянку, а потом без колебаний прикончил и порцию своего соседа. Старик заключенный, казалось, впал этим утром в летаргию и не слишком интересовался едой. Потом их вывели на палубу “Справедливости” и определили на работу на этот день. Шон сардонически усмехнулся, узнав, что снова будет нырять и очищать днище.
— Я просто самый счастливый ублюдок на земле. Кому еще работа позволяет не забыть об утреннем обливании?
Через час после начала работы его слова полностью оправдались. Сегодня он оказался самым счастливым ублюдком! На дне Темзы лежал нож, словно просящийся ему в руки. И Шон не сразу поднял его. Сначала он всплыл на поверхность, чтобы посмотреть, где охрана. Убедившись, что никто не обращает на него внимания, Шон снова нырнул и почти ласкающим движением схватил оружие.
Ему повезло, что он нашел этот нож, но это создавало огромную проблему — каким образом прятать находку в течении всего дня, пока он будет нырять и доставать ил. Шон не мог просто засунуть нож за пояс своих парусиновых штанов, потому что будет видна рукоятка. Он мог бы удержать его между ног, но короткое время, а не весь рабочий день. Можно было где-нибудь спрятать оружие и достать его в конце дня, но приближался прилив, да он и подумать не мог о том, чтобы расстаться с ножом хотя бы на минуту, и Шон отказался от этой идеи.
Оставалось только одно место, где бы он мог спрятать его: в штанах сзади, так, чтобы острое лезвие расположилось между ягодиц. Практически невозможно было прятать его там весь день, но Шон О'Тул с готовностью принял вызов.
В течение трудового дня острое лезвие то и дело впивалось в его плоть, но каждый раз, ощущая внезапную боль, он хотел кричать от ликования. После пяти часов ныряния его свело судорогой от постоянного сжимания ягодиц, но Шон ни словом, ни движением не показал, что ему больно. Напротив, он наслаждался болью, острыми спазмами, говорящими ему, что он все еще жив и это последний день его неволи.
У него в голове промелькнула мысль: “Скольких мне придется убить, чтобы обрести свободу?” Но Шон тут же прогнал сомнения. Не важно скольких. На этот раз он не может потерпеть неудачу.
Во время полуденного перерыва на обед он не садился, а стоя проглотил черствый хлеб и жалкую порцию вонючего супа из капусты. В эту минуту Шон поклялся никогда больше не есть капусты.
— Дай ногам отдохнуть, — небрежно посоветовал один из тюремщиков.
— Нет уж, спасибо, — отозвался Шон с кривой ухмылкой. — Если я присяду после вашего капустного супчика, то умру от поноса!
Охранник загоготал, решив сегодня от супа отказаться.
Нескончаемый рабочий день наконец подошел к концу. Перед тем как сковать узников на ночь, им дали овсянку и галеты с амбарным долгоносиком. Мужчина, к которому Шона приковывали последний месяц, снова не проявил интереса к еде, так что О'Тул жадно проглотил двойную порцию.
Наконец все улеглись. Охранники сковали их попарно, закрыли люки, оставив заключенных в полной темноте. Шон О'Тул обуздал свое нетерпение. Этой ночи он ждал почти пять лет, может подождать и еще пять часов. Быть узником на самой верхней из нижних палуб куда лучше, потому что здесь есть два люка, перекрытых железными решетками. Очень быстро глаза Шона полностью привыкли к темноте.
Подгоняя время и стараясь унять нетерпение, О'Тул начал считать вдохи и выдохи. Он делал вдох пятнадцать раз в минуту, девятьсот раз в час. Когда Шон досчитал до четырех тысяч, большинство его товарищей по несчастью спали уже в течение трех часов.
Придерживая цепь, чтобы она не звякнула, он повернулся и тихонько потряс мужчину, к чьему запястью его приковывали ручные кандалы. Никакого ответа.
Шон снова потряс соседа и наконец ударил его под ребра. Так как реакции по-прежнему не последовало, Шон вгляделся в лицо мужчины. Тот выглядел иссиня-бледным даже в тусклом свете трюма. Осмотрев его внимательно, Шон с содроганием обнаружил, что прикован к трупу. У него ушла минута, чтобы справиться с потрясением, а потом он попытался освободиться с помощью ножа. Но железо не поддавалось. Ему не хотелось рисковать и ломать лезвие, поэтому он прекратил свои усилия и стал думать, как ему обрести свободу.
Но в голову ничего не приходило, и Шон просто отрезал руку мертвеца у запястья, оставив цепи свободно свисать с его руки. Он поднял отчлененную руку, осторожно отрезал большой палец и взял его с собой.
Пробираясь к ближайшему люку, Шон посылал просыпающимся узникам выразительный взгляд, заставляя их молчать. Пока он справлялся с железными засовами, пленники выразительной мимикой поддерживали его. Хотя сами они не могли освободиться, они понимали, что его побег — это большая победа над их мучителями.
Отверстие оказалось очень маленьким, и Шон на мгновение испугался, что его широкие плечи помешают ему. Но решимость переполняла его, и О'Тул понял — он справится, даже если это будет стоить ему сломанного плеча. Когда узник тихонько пролез в люк и нырнул в черную воду, началось всеобщее ликование.
Глава 11
Эмма Монтегью безучастно сидела перед зеркалом. Сегодня ей исполнился двадцать один год, но это ее не слишком радовало. Жизнь протекала в строгих рамках, монотонно и невыносимо скучно, и девушка не надеялась, что день ее рождения чем-нибудь будет отличаться от остальных дней.
Почти пять лет дочь Монтегью провела под строгим надзором Ирмы Бладжет и очень изменилась. Личность Эммы была угнетена, ее превратили в пассивное, похожее на марионетку существо. Поначалу она протестовала, но телесные наказания, которым ее подвергали и гувернантка, и отец, внушили ей, что, если подчиниться, жизнь станет куда более сносной.
Ее темные волосы и смуглый цвет лица объявили чересчур ирландскими и скрывали их под пудреными париками и светлой пудрой для лица. Одежду для нее выбирали пастельных розовых или голубых тонов, так что она напоминала пастушку из мейсенского фарфора. Эмма знала, что доставляя удовольствие отцу, когда выглядит как истинная английская юная леди — воплощенные молоко и вода.
Девушка старалась никогда не вспоминать о матери, потому что это печалило ее. Как могла женщина бросить детей, боготворивших ее? Мысль, что ее мать никогда ее не любила, была невыносимой, поэтому она перестала о ней думать. Эмме не разрешали посещать публичные мероприятия, потому что отец и миссис Бладжет считали девушек, бывающих в подобных местах, вульгарными и развязными. Ее светская жизнь ограничивалась чаепитиями со столпами общества или редкими ужинами вместе с отцом, когда тот считал это выгодным для своей карьеры.
Ее ненависть к уродливому кирпичному особняку на Портмен-сквер превратилась в равнодушное неприятие. Ненависть — это слишком сильное чувство для хорошо воспитанной леди. Иногда Эмма мечтала о замужестве, которое она считала единственной надеждой на избавление. Но по ночам ей грезилось совсем другое. Она частенько просыпалась с густым румянцем стыда, потому что ей снился Шон Фитцжеральд О'Тул. Он был порочным, и ей становилось стыдно, что она временами мечтает о нем. Какой же маленькой наивной девочкой она была, когда впервые встретилась с ним и сочла его своим ирландским принцем. Эмма сказала себе, что она не такая, как ее мать. Она никогда не станет распутницей, в которой течет развратная ирландская кровь.
Эмма посмотрела в зеркало и с ужасом заметила, что по щеке катится слеза. Девушка тут же нетерпеливо смахнула ее, полная решимости не плакать в день своего рождения. Как она порочна, если распускается и жалеет себя, хотя и живет в особняке, полном бесценного антиквариата, где слуги выполняют всю работу.