Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 15

Абитура сдавала вступительные экзамены. Я нашел филологов, поговорил на конкурсные темы и стал учить их жизни. Жизнь — это была программа по литературе и темы сочинений, плюс ответы на вопросы по русскому устному.

Через пять минут я котировался как бесплатный репетитор-консультант с ленинградского филфака. Утром я в темпе блица отвечал на последние вопросы, наставлял и напутствовал на экзамены. Днем гулял по городу и общался с народом. После обеда происходили занятия. Никогда еще у меня не было слушателей более благодарных. Ловили каждый звук. Они за мной конспектировали, ты понял!

А вечером пили. То есть не все. А некоторые, сдавшие сегодня экзамен. И я с ними, в положении наставника. Тайная вечеря, или Плеханов в центре «Группы освобождения труда».

Патриархальность отношений учителя и учеников нас взаимно умиляла. С высоты трех превзойденных курсов я одарял их знанием, нашпигованным советами и приемами. А они меня кормили, поили и платили семьдесят копеек за койку.

Каждое утро на тумбочке для меня светились бутылка пива и пачка сигарет. Золотые дети.

Пиво называлось «Таежное». Хороший местный вариант «Жигулевского». Под камчатского краба оно шло необыкновенно. Краб размером с тарелку, клешни по блюдцу, лапы толще пальца. Одного такого краба, большого и красного, как пожарный автомобиль, хватало посидеть на троих.

И вот разлепляешь глаза. Во рту вкус поражения: пересохшая горечь. Голова гудит тамтамом. Мысль о смерти приятна как вариант забытья. С ненавистью вспоминаешь, что жизнь — это борьба: надо побороть себя, встать и дойти до туалета. Да, поступать в институт нелегко. О господи, кто же мешает самогон с портвейном и пиво сверху.

Кстати, где мое пиво. Глотаешь, закуриваешь, появляется первая мысль о литературе: молодость классиков. Пушкин пил, Толстой пил, Саврасов вообще от пьянства умер, правда, он был художник. А портрет Мусоргского? о господи, чистый я.

Так. Женя вчера сдал на пять, а Саша на четыре. Нормально проставились. Интересно, как выглядит Общество трезвости? И есть ли оно в СССР?

Встал. Поймал равновесие. Утвердился вертикально. Прошел в дверь.

Валишь как пеликан: желудок поднялся в горло и болтается мешком под клювом, где зоб. Удерживать трудно.

Из умывальника — звонкая, свежая, юная речь:

— Вот это мужик! Не голова, а Дом Советов!

— Слушай, а память какая, как он столько помнит!

— А рассказывает как! Я таких вообще не слышал!

Это — про — меня?.. Меня. А то кого.

Самочувствие — отличное. Трезв. Ясен. Грудь вперед, живот втянуть, подбородок выше. Тверд в походке, строен сам собой. Весел, небрежен, сметлив.

Вот сероватые же ребята — а оценили! Все, что знаю, я им даю щедро, от души, излагаю так, чтоб самому интересно и здорово. Спасибо вам, ребята. Мне приятно помочь вам поступить.

— Это же надо — столько анекдотов помнить!

— Я торч словил, как он травит, живот заболел.

— Потрясно посидели.

Тошнит. Мир мерзок бескрайне. Воздух вышел, я уменьшился ростом, все кривое и дрожит. Проклятые уроды. И я урод. Выжидаю приличествующую паузу, вхожу в умывальник, твердо здороваюсь и запираюсь в туалете. Ушли там? Ушли, вроде. О звуки ужасные. О проза плоти. О муки духовного очищения. О чтоб вы все сдохли.

Вытираю слезы, высмаркиваю винегрет, моюсь холодной водой и возвращаюсь допивать пиво. Как горько разочарование в тех, перед кем метал бисер. Как опустошающа мысль о тщете высокого искусства.

Нет, ну каковы пидарасы! Я им о великой литературе, все вехи в мир мудрых мыслей, а они в восторге, так от анекдотов, которых я в упор не помню как рассказывал, выпили много. Суки, лучше бы я ничего не слышал!

Литературные потребности и представления публики открылись мне. Над закулисьем адским огнем горело предостережение: «Оставь надежду всяк сюда входящий».

Я впервые перестал ценить отзывы и мнения публики.

Изолятор

Восточное побережье Камчатки обслуживал теплоход «Николаевск». В отличие от «Петропавловска», который обслуживал западное. На уровне личных отношений надругавшись над всеми инструкциями, николаевский врач вселил меня в судовую медчасть. Его жена была одной из моих абитуриенток в общаге пединститута. Я был рекомендован с осторожной мерой теплоты, чтобы не вызвать ревности.

Врачи — самые полезные из людей. Я спал на кушетке с бельем в изоляторе, и четырежды в день официантка из экипажного камбуза ставила в окошечко поднос с судовым рационом. Потом мы с доктором пили его спирт и курили его сигареты.

Ему исполнилось двадцать шесть — на пять лет старше меня. Он плавал здесь второй год по распределению после хабаровского меда. Он никогда не был «на Западе» — западнее Урала — и брюзжал с иронией про одичание. С терпением интеллигента он вынужден переносить ограниченную умственную ориентацию мореманов. Он и взял меня как собеседника с университетским гуманитарством из города городов — Ленинграда.





Мы говорили об умном. О литературе и истории, политике и нравственности, психологии и справедливости, успехе и будущем человечества. В мужских беседах время летело. Через пару часов и пяток мензурок общим знаменателем всех тем оказывался закон, что жизнь — дерьмо.

— Ты посмотри, сколько я учился! — говорил он и прибавлял к одиннадцати шесть.

— А теперь смотри, сколько я получаю! — горько улыбался он и сбивчиво складывал плюсы с минусами, чтобы огласить матерное сальдо.

— А теперь скажи — можно так жить?! — требовал он и смотрел оценивающе, как палач на виселицу.

— Сколько это может продолжаться?.. — стонал он, как больная совесть. И начинал поносить Советскую Власть и глумиться над святынями.

К этому возрасту мои идеалы рухнули. Родной Комсомол и любимая Партия чем выше, тем из большей сволочни состояли. Жизнь была необъяснимо подла. В Истории не удавалось найти логику, не говоря о справедливости. Короче, преобладал негатив.

— Не может это долго продолжаться! — от злобы я говорил уверенно.

— Ты думаешь? — недоверчиво спросил он.

— Все прогнило! — наддавал я. — Никто ни во что не верит! Не может это долго продолжаться!

— Э… Люди работают. Всем деньги нужны. Рты заткнуты. Везде стукачи. Куда мы денемся…

— Изнутри сыплется!..

— Ну и что?.. Ты — думаешь?.. Кто ж его все сковырнет…

— Само рухнет! — убеждал я. — Все буксует, везде халтура, всем на все плевать!..

Мы выпили, запили, закурили и открыли иллюминатор, впуская морской воздух.

— Молодой ты все-таки еще, — укорил доктор.

— Я тебе точно говорю, я что, страну не вижу! — уверял я его с высоты неизвестно чего, что сам себе назначил.

— И сколько это еще продержится? — ни во что не верил он.

— Лет десять! И все!..

— Десять? Десять… Эта махина?! У тебя что, есть хоть какие-то основания так считать? Серьезно? Да брось.

— Да есть! Вот ну по всей логике, по приметам, понимаешь?

Через десять лет, в семьдесят девятом году, я в глухой брежневской полумгле покидал Ленинград и переезжал в Таллин, где брезжила хоть надежда издать книгу. Кислород был перекрыт по всему полю.

Через двадцать лет, в восемьдесят девятом, открылся Тот Самый Первый Съезд Советов. И вскоре все рухнуло, рассыпалось и накрылось.

А тогда, в августе шестьдесят девятого, мы пили с доктором спирт в его беленькой медчасти, и вместе со всей страной ругали советскую власть, в которой страна изверилась, и, само собой, мы так понимали, что любые изменения могут быть только к лучшему.

Мы разводили руками и вопрошали:

— Твою мать, сколько же могут эти уроды из Кремля нагло врать народу, причем сами в это не веря?

Репудин

В Долине Гейзеров Аллочка была самой красивой девушкой. На тот момент девушек в Долине было не менее десяти.

Я туда попал по записке. Золотозубый пионер с «Николаевска» составил записку в жестко романтическом стиле: «Костя! Прими его на ходку в Долину. После сезона расплачусь шкурами. Панкратов». С Панкратовым мы как-то курили у борта. Ветеран протежировал с высот своей бывалости.