Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 36

— Музыкальный критик? — спросила Эдвина.

— Нет, литературный. — Он повернулся ко мне: — Кстати, ты тут читала стихотворение — что там за строчка «Дышать иным дыханьем»?

Я отложила бутылку и взяла стихотворение.

— Они думают, у меня не хватает, — заявила Эдвина. — Но у меня хватает. Ха!

— Очень неудачная строчка, — сказал Лесли.

Я прочитала вслух «Дышать иным дыханьем, превращаясь…» Мне показалось, что Лесли прав, но я спросила:

— Чем она тебе не понравилась?

— В этой бутылке есть что-нибудь? — сказала Эдвина.

Лесли ответил:

— Слишком бледно. И повтор режет слух.

Я сказала:

— Сухое алжирское, Эдвина. Я бы с удовольствием вам предложила, да боюсь, вам от него плохо будет.

— Дай-ка открою, — сказал Лесли, по-хозяйски извлекая штопор. К моим сочинениям у него было двойственное отношение: ему часто нравилось, чтó я пишу, но не нравились мои планы публиковать написанное. Из-за этого я отвергала большинство его критических замечаний. Что до литературного критика, то у него были основания таковым называться, поскольку он рецензировал книги для еженедельника «Тайм энд тайд» и для ряда тонких журналов, хотя на жизнь зарабатывал службой у юриста.

Он откупорил бутылку под уверения Эдвины, что глоточек алжирского ей вполне по силам.

В дверь постучали. Это оказались гневливый привратник и мой хозяин мистер Алекзандер.

— Звонят по городскому к мистеру Алекзандеру, жутко неудобно, — сообщил привратник.

Сам мистер Алекзандер добавил:

— Коммутатор вышел из строя. На сей раз я уж позволю вам поговорить от меня из гостиной — ваш знакомый утверждает, что вы ему срочно нужны, но попрошу вас позаботиться, чтобы ваши знакомые впредь не нарушали мой покой.

Он продолжал в том же духе, пока я шла за ним в гостиную, где его жена в диадеме из своих черных волос сидела, вытянув длинные ноги.

Звонил сэр Квентин.

— Матушки нет дома, — начал он, — и мы…

— Она у меня. Я ее привезу.

— Ох, как же мы изволновались, дорогая моя мисс Тэлбот. С вами было очень трудно связаться. Миссис Тимс…

— Пожалуйста, не звоните больше по этому номеру, — сказала я. — Хозяева возражают.

Я повесила трубку и принялась извиняться перед Алекзандерами:

— Понимаете, пожилая дама…

Они взирали на меня с ледяной неприязнью, будто самый звук моего голоса был для них оскорбителен. Я быстро вернулась к себе и застала Лесли с Эдвиной весело выпивающими на пару. На Лесли начало действовать обаяние Эдвины. Он читал ей мое стихотворение, не оставляя от него камня на камне.

Он согласился отвезти Эдвину домой, вышел кому-то там позвонить и поймать такси; машину он подогнал к самым дверям.

— Потом поеду прямиком к себе, — сообщил он, поддерживая ковыляющую Эдвину. — Мне нужно лечь пораньше.

— Мне тоже, — сказала я. — Нужно об очень многом подумать.

— Он вас ревнует, Флёр, — сказала Эдвина, но я не поняла, что она имеет в виду.

Когда ее усаживали в такси, она спросила:

— У вас в комнате настоящий Дега?





— Художник его школы, — сказала я.

Лесли рассмеялся от всей души. Я помахала им на прощанье и вернулась к себе. Помнится, я поглядела на эту картину — экипаж, а в нем две женщины с красными помпонами на твердых коричневых шляпках — и еще подумала: как ее можно было принять за Дега?! Картина была английская, подписанная «Дж. Хэйлар. 1863».

Я начала прибирать и готовиться ко сну, в целом глубоко довольная прожитым днем, когда на улице у меня под окном раздался женский голос, распевающий «За счастье прежних дней». Это был условный сигнал; им пользовались лишь немногие из моих друзей, давая знать, чтобы я впустила их в позднее время, не навлекая на себя нареканий со стороны неумолимой администрации и обслуживающего персонала. Открыв окно и выглянув на улицу, я с изумлением различила при свете фонаря массивную фигуру Дотти, жены Лесли; время шло к полуночи, и до этого она заявлялась сюда так поздно лишь тогда, когда рассчитывала застать у меня своего мужа. Я решила, что произошло нечто непредвиденное.

— Что случилось, Дотти? — сказала я. — Лесли здесь нет.

— Знаю. Он позвонил, что подбросит до дома твою знакомую, а затем отправится в Сохо на какое-то литературное сборище, от которого не смог отвертеться. Флёр, нам надо поговорить.

Я услышала, как у меня над головой отворили окно, но смотреть не стала, — и без того было ясно, что это кто-то из Алекзандеров и сию минуту подымется шум. Я только сказала:

— Сейчас открою.

Окно наверху захлопнулось. Я сошла вниз и впустила Дотти. Ее симпатичное лицо было укутано в шарфики, благоухавшие «Английской Розой».

Я налила ей алжирского. Она расплакалась.

— Лесли, — сказала она, — использует нас обеих как ширму. У него есть кое-кто еще.

— Кто именно? — сказала я.

— Пока не знаю. Какой-то молодой поэт, мужчина, это известно наверняка, — ответила Дотти. — «Любовь, которая себя назвать не смеет».

— С мальчишкой связался, — сказала я в лоб, тем самым усугубив страдания Дотти.

— Тебя это не удивляет? — спросила она.

— Не очень.

Мне было любопытно, как он умудряется на всех нас выкраивать время.

— Меня просто ошеломило, — сказала Дотти, — и уязвило. Ранило в самое сердце. Ты не представляешь, как я страдаю. Возьму обет — буду девять дней бить поклоны нашей пресвятой Богородице Фатимской. Ох, Флёр, когда я узнала, что ты его любовница, я и то не страдала так, потому что…

Я ее оборвала, придравшись к словечку «любовница», которое, как я подчеркнула, подразумевает нечто совершенно отличное от моей свободной связи с бедняжкой Лесли.

— Почему ты сказала «с бедняжкой Лесли», почему он «бедняжка»?

— Потому что не может разобраться в собственной жизни, никак с ней не сладит, и это яснее ясного.

— Он называет тебя своей любовницей, не я.

— Он преувеличивает. Бедняжка Лесли.

— Что же мне делать? — вопросила она.

— Можешь от него уйти. Можешь остаться.

— Как быть, ума не приложу. Я так страдаю. Я ведь всего-навсего человек.

Я знала, что рано или поздно услышу про то, что она всего-навсего человек. И предчувствовала, что вскоре она примется обвинять меня в бесчеловечности. Внезапно меня озарило.

— Можешь написать автобиографию, — сказала я. — Можешь вступить в «Общество автобиографов». Те, кто в нем состоит, пишут свои правдивые жизнеописания и отдают на хранение сроком на семьдесят лет, чтобы не обидеть живущих. Глядишь, тебе и полегчает.

Я легла в третьем часу. Помню, как деяния этого дня, полного непостижимой жизни, снова прошли перед моим мысленным взором. Я уснула с непривычным чувством, будто грусть и надежда встретились и взяли друг друга за руки.

3

Я веду рассказ о том, что со мною случилось и что я делала в 1949 году, и это наталкивает меня на мысль: насколько проще иметь дело с персонажами в романе, чем с живыми людьми. Романист придумывает образы и располагает их, как ему удобно. Мне же, пишущей сейчас о самой себе, приходится сообщать о том, что происходило на самом деле, и о тех, кто естественно приходит на память. Жизнеописание — очень неофициальная церемония: здесь не действуют правила протокола или гостеприимства, отсутствуют пригласительные билеты.

В свое время некая знаменитость отметила в трактате о драме, что действие не сводится к одному мордобитию, имея, понятно, в виду, что диалог и чувства — тоже действие. Так вот и действие моей биографии в 1949 году включало работу над «Уоррендером Ловитом» — я корпела над ним как проклятая большинство вечеров и суббот, выкладывала всю себя без остатка. Мой «Уоррендер Ловит» был таким же действием, как спор с Дотти, когда я отговаривала ее от попыток удержать Лесли, родив ему ребенка, — через сутки она зашла сообщить мне, что твердо решилась. Мой «Уоррендер Ловит», которого я с появлением гостей мигом убирала с видного места, а отправляясь по утрам на службу, прятала, чтобы приходящая прислуга ненароком не выбросила рукопись, занимал собою самые сладкие мои помыслы и самые заветные тайники творческого воображения, это было как любовь и даже лучше. Когда я дни напролет возилась с делами «Общества автобиографов», мой неоконченный роман, воплотившись едва ли не в сообщника и тайного партнера, был со мною как тень, куда бы я ни шла и чем бы ни занималась. Записей я не делала, все носила в голове.