Страница 10 из 36
Надо сказать, что к тому времени сюжет «Уоррендера Ловита» фактически сложился, причем без воздействия «Общества автобиографов». Но вот что любопытно — тогда мне казалось, что скорее наоборот. Тогда. Сейчас, мысленно возвращаясь к тем дням, я не в силах понять, как это получилось. Тем не менее так оно и было. В состоянии лихорадочного творческого напряжения я наблюдала, как по мере написания глав романа сэр Квентин у меня на глазах становится все более завершенным воплощением придуманного мною Уоррендера Ловита. Я видела, что наши автобиографы вот-вот станут его жертвами, благо в психологическом смысле он был настоящий Джек Потрошитель.
Мой Уоррендер Ловит, разумеется, был мертв уже к концу первой главы, где родные — племянник Роланд с женой и мать, Пруденс, — ждут приезда нашего мессии, поэта и столпа морали и где сообщается об автомобильной катастрофе, в которой погибает великий Уоррендер. Вы, может быть, помните, что до того, как врачи устанавливают факт смерти, идет эпизод, когда жена Роланда — Марджери произносит при виде обезображенного до неузнаваемости лица Ловита: «Ох, сколько же его придется оперировать, может, он будет носить маску до конца жизни». Я задумала это как одну из тех бессмысленных фраз, что вырываются в минуты истерики или сильнейших потрясений. Но из слов Марджери становится ясным, что он умирает, а маска не надета, напротив, сорвана до конца его жизни. Понятно, жизни на страницах романа, после того как Пруденс, вопреки желанию остальных членов семьи, передает письма и остальные бумаги Уоррендера американскому ученому Прауди. Когда до меня начало доходить направление мыслей сэра Квентина, в романе все бумаги были уже у Прауди.
Как вам известно, я и раньше подозревала, что сэр Квентин пустился в какую-то аферу, возможно, даже с видами на шантаж. В то же время я не могла обнаружить для шантажа никаких оснований. Денег на это предприятие он не тратил; с другой стороны, он, судя по всему, был человеком вполне состоятельным, тогда как его потенциальные жертвы из «Общества» были интересны скорее высоким общественным положением в прошлом, нежели огромным богатством, способным соблазнить примитивного шантажиста. Кое-кто из автобиографов пребывал даже в стесненных обстоятельствах.
Из писем я уяснила, что четверо не явившихся на собрание членов уже пытаются открутиться от «Общества», да и сама я решила — возьму и уйду, как только мои смутные тревоги и некоторые подозрения выльются в нечто определенное.
Одним из четырех отступников был химик-фармацевт, проживающий в Бате, — он сослался на неотложные дела, другим — нежно лелеемый генерал-майор сэр Джон Биверли, с его разветвленными связями, сообщавший в ответ на приглашение, что ему прискорбно изменяет память и он, увы, вообще ничего не в силах припомнить. Еще была ушедшая на пенсию школьная директриса из Сомерсета, которая сначала объяснила, что «Клуб любителей тенниса» не оставляет ей времени на воспоминания, как она надеялась, а затем, после новых улещаний со стороны сэра Квентина, выставила новое оправдание — из-за артрита ей трудно часто печатать на машинке или брать в руки перо. Четвертой отказавшейся была моя знакомая, та самая, что свела меня с сэром Квентином. Теперь, когда я устроилась на службу, она, видимо, сочла за лучшее не посвящать сэра Квентина в свою биографию, поскольку последняя непременно прошла бы через мои руки. Она написала ему, что ее биография представляет немалый интерес и поэтому она будет работать над ней с расчетом на публикацию; мне она написала в том же духе, умоляя изъять вступительные странички, которые она успела передать сэру Квентину, и выслать их ей по почте. Так я и сделала. И сэр Квентин, думаю, знал про это: он долго искал три страницы, принадлежащие моей приятельнице Мэри, но, не найдя их на месте, так и не спросил меня, причастна ли я к их пропаже. Я бы охотно призналась, что вернула их автору, но он только с усмешкой поглядел на меня и произнес:
— М-м, да. Любопытный был материал, не так ли?
— Не знаю, — сказала я, — не читала.
Что было правдой.
Сэр Квентин направил четырем дезертирам еще несколько писем с льстивыми уговорами, на которые получил еще более решительные и в известном смысле испуганные отказы, после чего все четверо расстались с «Обществом». Химик из Бата дошел до того, что велел своему поверенному официально уведомить сэра Квентина о своем твердом и безусловном выходе из «Общества автобиографов». В том, что он обратился к услугам поверенного, я уловила истерику — на самом деле достаточно было просто не отвечать сэру Квентину, чтобы все кончилось тем же.
Итак, у оставшихся членов группы сэра Квентина я нашла одно общее свойство — слабый характер. С этим, по-моему, нужно обходиться так же, как и с физической слабостью. Не каждый рождается героем или атлетом. В то же время элементарный здравый смысл требует опасаться любой слабости, включая собственную; слабые натуры способны, если их спровоцировать, на действия ужасные и непредсказуемые. Все это к тому, что сэр Квентин, как я полагала, замышлял что-то очень опасное, откровенно стремясь подчинить своей воле этих слабых людей, но вот для чего — это я пока еще не смогла выяснить. Тем не менее я поделилась своими соображениями с Дотти, прежде чем отвести ее в «Общество автобиографов». Я предупредила, чтобы она ни в коем случае не сболтнула ничего лишнего, и посоветовала, если сумеет, развлечься тем, что там происходит. Ибо я хотела, чтобы немножко веселья, неважно какого, оживило и преобразило их собрания и их сочинения, чья помпезная многозначительность столь разительно не соответствовала содержанию. Как ни мрачна тема моего «Уоррендера Ловита», который занимал тогда все мои мысли, никто не скажет, будто роману недостает живости. Думаю, однако, что читатель не поверит, узнав, какие беды обрушились на меня из-за мрачно-зловещего колорита романа; о них я, в частности, пишу в этой своей биографии, и писать-то ее, по-моему, стоит только для того, чтобы о них поведать.
Дотти сразу же пустилась вербовать друзей в «Обществе автобиографов». Она прониклась духом ностальгии, она ходила в жертвах, и ее сжигала потребность быть любимой. Ее искренность и неспособность отделять себя от других людей и чужих проблем приводили меня в ужас. Я предупреждала ее не раз и не два, делилась опасениями, что сэр Квентин задумал что-то недоброе. Дотти спросила:
— Ты внедрила меня в эту группу, преследуя свои цели?
— Да. Кроме того, я думала, что тебя это развлечет. Не втягивайся ты в их дела. Они все впадают в детство, и чем дальше, тем больше.
— Я помолюсь за тебя, — изрекла Дотти, — нашей Богородице Фатимской.
— ТвоейБогородице Фатимской, — сказала я. Я хоть и верующая, однако сильно подозревала, что взгляды Дотти на религию по логике вещей должны отличаться от моих; вот почему много лет спустя, когда она театрально объявила, что утратила веру, у меня как-то полегчало на душе, поскольку мне не давала покоя одна мысль: если ее вера истинная, то, значит, моя — ложная.
Но сейчас в моей комнате, куда мы вернулись после собрания у сэра Квентина, Дотти сказала:
— Ты меня внедрила. Я за тебя помолюсь.
— Помолись за членов «Общества автобиографов», — сказала я.
Я считала Дотти подругой, почему — не знаю сама. Думаю, она отвечала мне тем же, хотя по-настоящему я ей не нравилась. В те дни и в том кругу, где я вращалась, друзей посылало чуть ли не само провидение. Они просто-напросто были, как, скажем, зимнее пальто или скудные пожитки, и никому не могло прийти в голову отказаться от них только потому, что они не вполне симпатичны. В 1949 году жизнь на периферии интеллектуальных кругов была сама по себе целой вселенной. Чем-то она напоминала нынешнюю жизнь в странах Восточной Европы.
Мы сидели и разговаривали о собрании. На дворе стоял конец ноября. Я спорила с Дотти на всем пути до дома, в автобусе и в очереди перед продовольственной лавкой за чем-то, что Дотти успела углядеть, когда очередь только начала выстраиваться, и мы оказались десятыми, но чего нам все равно не досталось; впрочем, так или иначе наступило время закрытия, бакалейщик в коричневом фартуке запер дверь, щелкнув задвижкой, и мы пошли себе восвояси.