Страница 35 из 37
А потом мы резко повернули на восток, словно возвращаясь к взморью, это было как-то странно, но меня совершенно не касалось, шофер, видимо, знал что-то неведомое мне, и отлично, он может ехать куда хочет. Дорога была фунтовая и сухая, несмотря на влажность, — за машиной поднималась пыль. Мы заехали куда-то и остановились. Кругом расстилалась равнина. Чуть поодаль дороги стоял среднего размера дом, обложенный желтым кирпичом, со странно остроконечной крышей и мансардой, делившей крышу надвое. Дом был не старый, но и не очень новый, не послевоенный — старше меня. За ним толклись овцы, хотя места было много, даже более чем. Но вся отара жалась к сарайчику, который я едва заметил за желтым домом, — наверное, к сеновалу, источнику пищи теперь, когда опустели пастбища.
Мама вышла из машины. А Хансен остался сидеть, и я тоже. Мама сделала несколько шагов к дому, остановилась, постояла, вернулась назад к машине, заглянула в нее, вытащила из сумки конверт и снова хлопнула дверцей. Она открыла конверт и вытрясла из него несколько черно-белых фотографий, числом четыре. Прислонилась к машине и разложила их в руке как карты.
— Зачем мы сюда приехали? — спросил я.
— Здесь родился твой брат, — ответил Хансен. — В этом доме.
Я подался вперед, чтобы через стекло увидеть фотографии, — на них был этот дом. На двух фотографиях присутствовала сама мама. Сидела в траве с собакой у ног, пастушьей собакой, судя по всему, с бубновым тузом на лбу, я не очень разбираюсь в собаках, но эта, во всяком случае, преданно смотрела на маму — у них дружба, стоит маме приказать, и пес сделает все, что взбредет ей в голову.
Она совсем молоденькая, в фартуке, который широко обнимает тело. Очень хорошенькая. На другой фотографии она сидит на крыльце рядом с женщиной постарше. Не пожилой, как мама теперь, но постарше лег на десять. Еще на двух фото просто снят дом с разных ракурсов. Кто-то сделал эти снимки, чтобы помнить точно, как дом выглядел.
Она убрала снимки обратно в конверт, открыла дверцу, положила его на сиденье и посмотрела на Хансена. Тот кивнул и улыбнулся. Она втянула в себя воздух с резким звуком, захлопнула дверцу и пошла к дому чуть неверной походкой, показалось мне.
У дома мама еще постояла не меньше минуты и лишь потом постучала в дверь. Она ждала, никто не открывал. Она обернулась и посмотрела на нас, чуть развела руками. Хансен кивнул и улыбнулся. Она еще раз постучала, гораздо настойчивее в этот раз, подождала, и дверь открыла пожилая женщина, старше мамы, лет семидесяти, наверно. Они стояли лицом к лицу. Потом заговорили, но слов я не слышал на таком расстоянии.
— Мы будем здесь сидеть? — спросил я.
— Мы будем здесь сидеть столько, сколько надо, — ответил Хансен.
Они стояли на крыльце, солнце вдруг ударило в лобовое стекло, пронзило машину и так же стремительно исчезло, шофер повернулся к дому и курил, приспустив стекло, «Принц» с фильтром, я отвернулся от жгучего дыма.
— Я узнала тебя, — сказала мама. — Ты Ингрид. Ты меня не узнаешь?
Пожилая женщина стояла, уперев правый локоть в косяк и неплотно сжав пальцы в кулак, это ее любимая поза, готов поклясться. Она близоруко смотрела маме в лицо, потом отступила на два шага, предоставив двери самой держаться открытой, и вытащила из передника очки.
— Почему же? — сказала она. — Я тебя узнаю. Помню, как тебя зовут. Ты здесь жила, я хорошо помню. После войны. Да, через несколько лет всего. Тогда мы выглядели не то что теперь. Хотя, может, и остались прежними. — Она улыбнулась.
— Может, и нет, — сказала мама.
— Тоже возможно, — ответила она. — А ты не хочешь войти в дом?
— Очень хочу, — призналась мама.
Она вошла в прихожую и с натугой нагнулась расстегнуть блестящую молнию на сапогах, а та, которую звали Ингрид, сказала, что, мол, тебе и тогда это трудно давалось, ты ведь с пузом ходила, не разувайся, ничего страшного, на улице сегодня сухо, я потом подмету.
Она улыбнулась: «Я поставлю кофе», и ушла на кухню. Там была газовая плита на две конфорки, она зажгла одну и поставила на нее отдраенный чайник со свистком. Мама вошла в гостиную. Она с трудом узнала ее. Теперь это были старушечьи покои. Какой бы ты ни была в юности, все равно наступает день, когда все становится на свои места: безделушки и кружевные скатерки, фарфоровые собачки и пастушок рядом с альпийской мельницей, и на стене картина, на которой ангелы несут свою вахту на страже девчушки со светлыми косичками, а то она слишком нагнулась к воде, чтобы поймать рыбку. На подоконнике пеларгонии, они заняли это место давно и цветут, белые и красные.
Мама расстегнула пальто, приспустила его с плеч, присела к кофейному столику и стала смотреть в окно на сарайчик, возле которого сгрудились овцы, безмолвные, тяжелые, повернув головы к стене, как они делали и тогда, осенью, зимой, в солнце и в метель. Летом они уходили на вересковые пустоши и кормились там. Они паслись, где хотели, но к ночи всегда возвращались, как и в Норвегии делают овцы на сэтерах.
Ингрид принесла цветастый кофейник и поднос с чашками.
— Ты все еще держишь овец, — сказала мама.
— Никак не могу покончить с этим. Мы держали овец всегда, сколько помню. Точнее, я держала, но я по-прежнему справляюсь. Кондуктор Карлсен ведь рано умер. — Ингрид называла мужа «кондуктор Карлсен» по обычаю сорокалетней давности. Она села на диван спиной к окну. — Мне помогает сосед в отёл или если что-то случается, и у меня есть телефон. — Она улыбнулась. — Но все равно придется скоро с ними расстаться, это я понимаю.
Ингрид поставила на стол перед мамой чашку. Спокойно, не суетясь, немного выждала. Потом наклонилась и разлила по чашкам двойной крепости кофе, запах валил с ног.
— Я хотела еще раз повидаться с тобой, — сказала мама. — Я решила это всего несколько дней назад. Мне это кажется правильным.
— Мне только в радость, — отозвалась Ингрид. — Ко мне гости редко заходят. Разве что сын иногда. Он живет в городе, на том берегу. Я в первые годы много о тебе думала. Но потом прошло. — Она сказала это спокойно, но осторожно, чтобы слова не прозвучали неправильно, не задели.
— Я тоже много о тебе думала. Иногда у меня, кроме этих мыслей, ничего и не было. Нам надо встретиться, думала я, тем более что я часто приезжала, да вот не вышло, — сказала мама и махнула рукой в сторону материка, хотя он был в другой стороне, и продолжила: — Этот дом стал началом остальной моей жизни. Или окончанием первой ее части. Или то и другое. Была ты. Мне здесь было хорошо. Так, что лучше и не бывает, я мечтала здесь остаться, но, когда ему исполнился годик, подумала, что должна уехать в Норвегию, обязана. Мне казалось, у меня нет выбора. А выбор был. — И мама заплакала, уткнувшись лицом в колени. А потом сказала: — Все получилось не так, как я думала, как надеялась, нет, все вышло не так, — сказала мама жестко, — а теперь я больна.
Ингрид улыбалась все так же.
— Что-то серьезное? — спросила она.
— Ну да, — ответила мама, — так они, по крайней мере, считают.
— Плохо, — сказала Ингрид. — Мы пройдемся после кофе? Ты сможешь?
— Смогу, да.
Они пили кофе. Они улыбались друг другу. Мама вытирала слезы. Сидеть было так хорошо, тепло, на миг она подумала, что все-таки не сможет выйти из дому.
— Это он там в машине? Было бы интересно посмотреть, каким он вырос.
— Нет, это его брат. Младший.
— А он в дом не зайдет?
— Нет, он в дом не зайдет. Ему тридцать семь, но сказать, что он взрослый, — большое преувеличение. Он собирается разводиться. Ума не приложу, что мне с ним делать. А второй мужчина — мой друг Хансен. Он приехал со мной просто как друг. Он спокойно подождет в машине.
— А это не очень большие деньги за такси?
— Нет, мы обговорили цену, она нормальная.
— Тогда хорошо, — сказала Ингрид, вышла в прихожую и взяла свое пальто. Мама шла следом, она чувствовала тяжесть в теле, оно сопротивлялось.