Страница 6 из 57
А рассказал ли он о том неприятном случае своей супруге?
— Ни одной живой душе! Еще не родился тот, кто услышит от меня нытье!
Чтобы его успокоить, Ламиа повторила свое обещание помалкивать, еще раз приложив крестик к устам и к сердцу. Пока она исполняла сей нехитрый и благочестивый ритуал, шейх взял левую руку женщины и на краткий миг пожал ее, словно разделяя принесенную ею клятву. Затем он удалился, более на нее не глядя.
Она поймала себя на том, что глядит ему вслед с умиленной улыбкой. «Еще не родился тот, кто услышит от меня нытье!» — сказал он. Воображал, что говорит, как пристало мужчине, но для женских ушей это прозвучало как бахвальство маленького мальчика. Ламиа вспомнила, как ее младший братишка, когда ему поставили банки, заявил то же самое, слово в слово. Нет, она решительно не могла и дальше смотреть на властителя селения ни так, как он сам хотел, чтобы на него смотрели, ни так, как смотрели на него другие. И когда кто-нибудь заговаривал о нем при ней, а это случалось по многу раз на дню, эти слова отзывались в ее сознании уже по-иному — одни раздражали, другие радовали или тревожили, но равнодушной никогда не оставляли, она перестала видеть в сплетнях то, чем они, по существу, и являются: способ развеять скуку. Ей уж никогда больше не захотелось прибавить к ним и свою щепотку соли.
Подчас, когда поселянки заходили слишком далеко в своих похабных намеках, у нее возникало искушение заткнуть им рты.
Но она сдерживалась, она даже через силу старалась подражать их хихиканью. Ведь стоило ей хотя бы раз заставить их замолчать, как она тотчас стала бы для них чужой, ее имя тут же угодило бы в мясорубку их пересудов. Сохранить их расположение куда лучше! Но если Ламиа и действовала подобным образом, то не из хитрого умысла: такой уж она уродилась, ей нигде не было так хорошо, как в эти часы, когда она молчаливо растворялась в толпе женщин с мокрыми руками, убаюканная гулом их надтреснутых голосов, их подначками и болтовней.
Однажды — вероятно, то было в середине сентября или чуть позже, — войдя в задымленный дворик, где пекли хлеб, она услышала, как все аж покатывались со смеху. Она присела на камень возле «саджа» — круглого вогнутого железного листа, под которым потрескивали на огне веточки дрока. Подружка взяла на себя труд ввести ее в курс дела:
— Мы как раз говорили, что он вот уж несколько недель вроде как остепенился, ничего не слыхать о его похождениях…
Когда в селении говорили «он» или «его», не считая нужным что-либо пояснять, каждый знал, о ком идет речь.
— Это шейхиня его к рукам прибрала, — заверила женщина почтенных лет, с помощью подушечки приминая тесто к раскаленному железу.
— Шейхиня? Вот уж нет! — сказала другая. — Я только вчера сидела подле нее, и она мне сообщила, что на той неделе едет с сыном в Великое Загорье, собирается всю зиму провести у матери. Если б она сумела снова завоевать привязанность мужа, с чего бы ей тогда уезжать?
— А может, он заболел, — вставила третья.
И обернулась к Ламии, которой потребовалось все ее присутствие духа, чтобы отозваться небрежным тоном:
— Если бы заболел, было б заметно.
Там была, сидела на камне бок о бок с ней, одна старуха, такая молчаливая и до того древняя, никому и в голову не приходило, что она может следить за разговором. Однако же она сказала:
— Так, стало быть, он без ума влюблен.
Остальные ее толком не расслышали.
— Что ты сказала, хаджи?
Ее так называли, потому что в молодости она совершила паломничество в Вифлеем, ко Христовым Яслям.
— Он наверняка влюбился, только и ждет, чтобы жена его с глаз спустила.
— Ну, он и при ней не стеснялся вытворять все, что вздумается! — заметила первая матрона.
— Я его знаю, нашего шейха, еще с той поры, когда он играл на коленях у своей матери. Если какая-нибудь женщина сильно вскружила ему голову, он ничего не станет затевать, пока шейхиня не покинет замок…
Тут все пустились в предположения насчет того, кто бы мог быть избранницей. Прозвучало одно имя, за ним другое, третье… Потом мимо прошел мужчина, и разговор перескочил на другое. Но в голове Ламии их болтовня продолжала звучать целый день. И когда наступила ночь, она все еще думала об этом.
Возможно ли, чтобы шейх был так серьезно болен? Не следует ли ей поговорить об этом с кем-нибудь, может, врача из Дайруна позвать? Нет, тогда он рассердится на нее. Лучше выждать, понаблюдать. Если за эту неделю она приметит какую-нибудь хорошенькую женщину, бродящую по замковым коридорам, она будет спокойна!
Да вправду ли она хочет именно этого: увидеть, как он возобновит свои галантные похождения?
Время шло, ночь была на исходе. Распростершись на своей постели, она без конца ворочалась, все не могла найти удобную позу. Она уже и сама не знала, чего желать. Снова перевернулась на другой бок. Да почему она должна хотеть чего бы то ни было в отношении этого человека?
Муж спал рядом с ней, лежа на спине с открытым, как у рыбы, ртом.
Накануне дня отъезда шейхини, пока в замке суетливо шли последние приготовления, Гериос с удивлением услыхал от собственной супруги ребячески настойчивую просьбу: если только он разрешит, присоединиться к тем, кто сопровождал госпожу в ее путешествии.
— Ты не прочь провести зиму в Загорье?
— Не всю зиму, а только первые несколько недель. Госпожа меня уже не однажды приглашала.
— Тебе нечего там делать.
— Я бы могла побыть ее компаньонкой.
— Ты по своему положению не должна прислуживать хозяйке или состоять при ней компаньонкой. Сколько еще раз я должен повторять? Ты моя жена и обязана оставаться со мной. Никто вот так не оставляет мужа на недели и месяцы, не понимаю даже, как тебе такое могло прийти в голову.
Ей пришлось покориться. Да ее и раньше вовсе не прельщало служить у шейхини компаньонкой, но в то утро после мучительной ночи она проснулась с этой мыслью.
Уехать, побыть немного вдали от замка, от шепотков судачащих женщин, от взглядов мужчин и собственных сомнений. Она не строила иллюзий относительно того, что мог бы ей ответить Гериос, но надеялась на чудо. Чудо было ей совершенно необходимо. И когда ее вынудили отказаться от спасительной поездки, она тотчас впала в совершенную прострацию и просидела остаток дня взаперти, заливаясь слезами.
— Ламии в ту пору исполнилось шестнадцать, и когда она плакала, на щеках по самой их середке прорезывались ямочки, словно бы специально для того, чтобы там копилась глазная влага.
В том, что касалось Ламии, не было ни единой мелочи, которая бы укрылась от Джебраила. Потому, может быть, мой вопрос: «Как ты думаешь, Ламиа действительно была так хороша, как о ней говорили?» — прозвучал почти кощунственно.
— И еще красивее! Это прекраснейшая из женщин! Очаровательная от макушки до пят. Длинные тонкие руки, гладкие чернющие волосы до середины спины, большие, по-матерински добрые глаза, а голос теплый, глубокий. Как большинство женщин в деревне, она душилась жасмином. Но ее жасмин не походил ни на какой другой.
— Как такое может быть? — пренаивно вопросил я.
— Потому что тот жасмин отдавал кожей Ламии. — Произнося это, Джебраил, не моргая, смотрел куда-то вдаль. — Ее кожа казалась розоватой и такой нежной, что все мужчины мечтали прикоснуться к ней, пусть даже костяшкой пальца. Вырез на ее платье доходил до середины распятия, а подчас и ниже. Женщины тех времен открывали грудь без какого-либо намека на неприличие, и Ламиа подставляла чужому взгляду оба своих холмика в их подлинной красоте. Ах, каждую ночь я мечтал возложить голову на те возвышенности…
Я прочистил горло.
— Как ты можешь столько о ней знать, если никогда ее не видел?
— Если не хочешь мне верить, почему спрашиваешь? — Мое вторжение в его грезу неприятно кольнуло Джебраила. Но он не взбрыкнул. Просто встал и приготовил нам обоим по стакану сиропа из тутовых ягод.