Страница 9 из 15
Как я вдыхала в тот день небо и землю, так близко к сердцу воспринимались эти запахи! Я чувствовала, хоть еще зима, а уже клубки запахов весны ощущаются. Земля… Крестьянин любит принюхиваться к ней: не наклоняясь, не беря ее в руки, а как-то повернет слегка голову, выберет нужную позицию, «поймает» струю запаха от земли и дышит ею, будто лечится от какой-то болезни. Стоит он, прикрыв глаза, как бабка среди цветущих яблонь. Она чувствует этот прекрасный запах, но не выдает себя. Хорошо! Дышит и молчит. А пока что зима только-только начинает трогаться с места, я лишь ловлю весенние прожилки…
Привожу подсолнухи. Вдруг выходят из хаты двое незнакомых мужчин, один лет сорока, другому еще нет тридцати. В окошке вижу мамино улыбающееся лицо: значит, друзья. Мигом они перетащили мою поклажу в хату. Я стала топить, а они засели за стол и что-то решают с родителями. Вдруг тот, кто постарше, говорит о чем-то маме тихо, чтоб я не слышала. Интересно, кто они? А этот, молодой, на Щорса похож. Белый полушубок, такая же кубанка. Мама подсаживается ко мне и, глядя на огонь, говорит:
— Доченька, надо в Отрадную сходить и незаметненько пробраться к Ольге Макаренко. Зачем? Просто оглядеться, послушать, что говорят люди.
И я пошла. Люди ходили на базар в нашу станицу менять вещи на соль, на продукты, так что ничего страшного, если я там появлюсь. Только стала спускаться, как передо мной открылась такая красота — войны не видно никакой! Вдали Отрадная, из труб идет дым, на Урупе бабы воду берут, подхватывают на коромысла ведра и вдут домой. Солнце светит ослепительно. Стала я спокойно спускаться — здесь нет никакой опасности, — как вдруг из-за холма выныривает самолет-рама, да так низко, что я вижу лица летчиков. Прислонилась спиной к глиняной стене, а они вокруг меня сделали два игривых круга. Как просто могли они выпустить очередь из пулемета, да, видно, и собирались. А может, мне так показалось. Рама повернула на Отрадную и скрылась.
Вот это да! Меня охватил невероятный страх, а потом я чуть не заплакала оттого, что тот, в белом полушубке, не видел моих мук. Дальше все пошло благополучно. Кладку — бегом: это был особый шик перед сельчанами, когда ты по кладке не идешь, скукожившись, а бежишь.
В станице шумно. И как мы тут могли жить? Но шумно как-то не в меру. Оглядываюсь и вижу, что попала к концу какого-то страшного события. Захожу к Ольге, мать ее недовольно отвечает:
— Шалается где-то, наверное у Нинки Верченко.
Я туда.
— Девочки, в чем дело? — спрашиваю их.
— Ой, чего было, чего было! Партизан вешали. Шурку Князеву и Надьку Сильченко. На голое тело — газовые накидушки, на грудь повесили таблички: «Партизан». Шура, та молчком, а Надька так плакала, так плакала! Иди, если хочешь, посмотри, до завтра будут висеть…
И вообще басни о «хороших» немцах кончились. Это до особого распоряжения Гитлер лояльничал с Кубанью: надеялся на бывших кулаков, думал, они погоду будут делать. Ну и что?!.
— Да, девки некоторые гуляют с немцами, человек шесть в ихнюю армию ушли, но тут партизаны так начали шуровать, что мы уже боимся на базар ходить, — рассказывали мне подружки. — Всё облавы, облавы. Стали ночью многих арестовывать. В Солдатской балке народу много перестреляли.
— А кто стрелял?
— Кто? Не немцы же! Им надо воевать. Стреляли наши, русские! — чуть не крикнула Ольга. Лицо ее исказилось, она подавилась горькими слезами.
— Предатели, — пояснила Нина Верченко. — У вас там тихо?.. Ну да, они кладки боятся…
— У нас пусто, но не тихо. — И, спохватившись, съев предложенный чурек, сказала: — Пойду домой, надо до ночи дойти.
Шла, шла я себе, а тут уже и туман спустился. Наткнулась на родник с давно потрескавшимися цементными боками. Красной масляной краской там было выведено слово «КИМ». Кто это сделал и когда, я не знала. Вот послышался отдаленный лай Звонка, нашей главной собаки. «Звонок! Звонок!» — кричала я и без труда шла на его лай. Всего собак у нас было штук тридцать, они жили под скирдами, ловили мышей, плодились и строго подчинялись Звонку. Я уже перестала подавать голос, когда черная стая собак кинулась ко мне. Звонок лизнул меня первый. Я пошла с ними как под прикрытием. Этот-то, Щорс, еще у нас? А, все равно! Неужели ушли? Куда там! И дверь открыл, и, накинув крючок, стал греть мне руки.
— Да вы чего? Мне жарко…
Разделась, села.
— Ох, устала!
Щорс суетился насчет каши и чая.
— А вот видишь?
— Что?
— Соль! Здесь полтора килограмма! — сказал он.
— Соль?! Вот это да!
Тот, что постарше, сидел у печки и, подкладывая в огонь шляпки подсолнуха, внимательно слушал мой рассказ. Я чувствовала, что он для них как глоток воздуха. Рассказала все подробно.
— Остынет, ешь, — напомнил Щорс.
— Неужели? — глянула я на него с укором: дай, мол, все выложить, тогда и поем.
Когда замолкла, старший тихо произнес:
— Шура Князева — это моя дочь.
— Товарищ Князев — заместитель начальника партизанского отряда, а товарищ Александров — начальник партизанского отряда взамен убитого Дементьева, — пояснила мне мама.
Мы надолго замолчали.
Была уже глубокая ночь, когда Александров мне предложил:
— Хотите, я вас поучу стрелять из пистолета?
— Ой, хочу, конечно!
Не поймешь этой войны: где люди прячутся разумно, а где в темноте, хоть глаз коли, выходят на волю и начинают вовсю стрелять. Но как знать, кто стреляет в степи и кому это нужно?..
— Мам, можно, возьму твой платок?
— Куда ты? Холодно ведь.
Я все же надела мамин белый шерстяной платок, повязав его вокруг лица, зная, до какой степени прикрыть подбородок.
Вышли. Он в белом полушубке, без шапки. Что-то долго бурчит про то, как я должна действовать. Дал мне пистолет, не отрывая своей руки, которую держал лодочкой под моей.
— Учти, будет большая отдача… Нажимай!
Я легонько отстранила его и, взявшись двумя руками, направила пистолет в небо.
— Курок нашла?
Вместо ответа — выстрел. Отдача действительно была чувствительная, но я удержалась.
— Ну как?
— Это несложно, ведь главное — попадать в цель.
— Правильно. Хочешь еще?
— Хочу.
Я стрельнула еще раз. Тут вышла мама.
— Нехорошо это, Владимир Иванович, Нонка, и ты тоже как дитя.
Мама ушла, и Александров забрал у меня оружие.
— Скажите, сколько вам лет? — вдруг спросил он.
Первый и последний раз в жизни я неправильно назвала свой возраст. Вытянувшись, я стала как будто повыше и посолиднее и вместо своих шестнадцати произнесла:
— Семнадцать…
Мама собрала им что-то в дорогу.
— Пора, — сказал Князев.
И они ушли.
Мой топчан стоял возле окошка. Отсюда я смотрела на степь, на небо… Вот и тогда я смотрела на них, как они быстро пошли, но не по дороге, а сразу куда-то вбок. Вся стая собак ринулась за ними, но тихо, как будто знали, что наших гостей надо тихо провожать. Скоро все кончится… И мы не будем прятаться. Но тут у меня екнуло под ложечкой: а они-то куда? И когда теперь придут?
Проснувшись рано утром, я увидела, что они оба спят на полу рядом с детьми… Мама шепнула: «По всей степи разъезды…»
Я села на топчане, оделась — не до сна.
— Пойду сена насмыкаю корове, — у нас к этому времени по распоряжению Мыцика появилась корова.
Вышла я к копне, только взяла в руки вилы, вижу — разъезд, и солидный, обмундированный как надо. Повернулась к скирде, смыкаю сено, а сама как завою песню: «Чайка смело пролетела над седой волной…» Не тут-то было — скоренько меня окружили, конские морды храпят в нетерпении.
— Слышь, красавица, тут двое не проезжали? Один постарше, а второй — пацан, седой такой. — Седыми у нас называли блондинов.
— Не проходили, а на конях проскакали вон туда.
Они посмотрели на хатку, и один из наездников направился к ней. Я, едва живая, продолжаю дергать сено и петь уже потише, чтобы не было слишком нарочито. Гляжу, он сильно наклонился — лень, наверное, с коня слезать — и долго смотрит внутрь хатки.