Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 15

«Граждане» не сразу исполнили его призыв. И лишь когда к тыльной части трибуны подъехала машина с грозного вида подтянутыми немцами, люди, переступая через белые камни, более-менее организовали митинговую композицию.

— Граждане! — крикнул «наш» еще увереннее, когда с обеих сторон его встали блистательные офицеры в зеленоватой форме. — Мы освободили вас от жидовского большевистского ига! Ваши закрома вновь наполнятся хлебом. Вы свободны и жить будете свободно. Открывайте частные предприятия, артели, лавочки. Мы напишем Ёське Сталину, как вы тут новую жизнь начинаете. Колхозы пока будут, — им невыгодно было распускать колхозы, поскольку брать с общественного места удобнее, — но называться они станут по-другому. К примеру, «Первомайский» — колхоз № 1, «Путь Ильича» — колхоз № 2 и так далее.

Что-то он еще говорил о новой жизни, о ежедневной прессе, об энтузиазме на работе и приступил к самому главному:

— А теперь, граждане, вносите предложения. Предлагайте всё, что вам заблагорассудится, вы теперь вольные люди. Да здравствует свободная Кубань!

Пауза. Долгая, тяжкая. Переглядываются удивленно и несмело.

— Ну же! Смелее!

Вдруг дед наш поднимает свою огромную мозолистую лапу. Все съежились, знают: что-то опять отмочит…

— Товарищ капитан, — начал дед.

— Во-первых, не товарищ, а гражданин, — товарищи сейчас на арбузных корках переплывают Каспий. Во-вторых, не капитан, а комендант.

Дед почесал затылок.

— Во-от… Значит, умею я валенки катать. Можно катать и дальше?

— Ну катайте, кто вам не дает. Граждане, не будьте так легкомысленны!

— Гражданин комендант, — тряхнула игриво копной кудрявых волос женщина лет сорока, — вот я раньше работала в швейпроме, у меня четверо детей, куда мне сейчас деваться?

— В колхоз! Пока, граждане, — в колхоз. Реконструкция будет идти, но не так быстро.

Он стал нервничать, видя, что офицерам не терпится закончить.

— А теперь, граждане, мы с вами должны выбрать начальника полиции. Это самое главное. Назовите такую кандидатуру, которую бы партизаны боялись как огня. Как огня, поняли?

— Славку Кувшинова! — завизжала одна старуха. — Он при наших в милиции работал, ему это дело знакомое.

Чуть концы не отдала бабка: никогда она так не кричала, да еще такое. Стала красная, как свекла, и, тяжело задышав, со словами «Господи, прости» попятилась задом в людскую гущу.

— Да ты че? — шепнула ей какая-то тетка. — Славка в партизанах…

— Что, трудно? Да, это задача непростая, — сказал комендант. — Зная это, мы привезли вам надежного человека.

Немец дал сигнал, и из машины не спеша вылез здоровенный толстый мужик в советской солдатской одежде. Он, щурясь, как бы закрываясь от происходящего, недовольно произнес:

— Козлихин я, Иван Харлампиевич. Я ваш голова. Находиться я буду з рыбятами у школи. Там и работать будемо. Штаб по построению новой жизни будыть там. Я сказал всё.

Наша семья сразу же перебралась через Уруп в хутор Труболёт. Опять потекла жизнь, никуда не денешься — на работу как штык каждый день. Со скошенной кукурузы надо было отрывать початки и кидать по кучам, потом лущить ее. Женщины поговаривали только на одну тему — когда наши придут и обо всем, что связано с этим.





Якобы какой-то пленный где-то шел и сказал, что наши войска подходят к Невинке (сейчас город Невинномысск). С той стороны и било все время. Иногда так ударит, что улыбки у всех вызывало: «Давайте, ребята, пошибче!» Немцы сюда почти не заглядывали — кладка опасно качается, неремонтированная. Однажды все-таки один немец полез на четвереньках, велосипед на спину привязал. Лез, лез да и упал и разбился насмерть.

Нашей семье было особенно трудно: мама — член партии, отец — инвалид войны, на костылях. Каждый раз надо было прятать его. И какой же он был раздосадованный — нахлебник, заработать не может. Впрочем, и все работали бесплатно.

Мы, девушки, собирались в хате, где не стояли немцы, плели кошелочки из кукурузных листьев. Парубки приходили к нам, некоторые, постарше, лет по шестнадцать, дружбу предлагали, целовались в сенях. Это называлось «пойти на улицу». И хоть зимой это была хата, а не улица, все равно так говорили. Плели какую-то повитель переглядок, детских ухаживаний. Жарко горела печка, варилась каша, жарились семечки. Подневольность изрядно ощущалась: немцы обозлились после первых двух схваток с партизанами.

И вот однажды приходит к нам в хату бывший председатель колхоза коммунист Мыцик.

— Петровна, немцы скоро начнут отступать, может через месяц, может через два. Надо будет вашей семье перебраться на стан. Вокруг степь, на семь километров ни души. Тут становится опасно и за тебя, и за детей. Дело в том, что полицаи рылись в райкоме, смотрели бумаги и составили список, чтобы расстрелять всех коммунистов. Надо вам туда. Будете там за сторожей. Отца прячьте в случае чего, а тебя с детьми не тронут.

И тут мама впервые заплакала. Как жить в летнем стане, в хатке, не приспособленной для зимовки? На холме, на ветрах… А зимы на Кубани лютые.

— Мы поможем перебраться и с харчами тоже.

На следующий день стали тихонько собираться. В хате сидел одинокий дяденька — молоковоз, который всю свою жизнь возил молоко на сдачу государству в Отрадную. Мудрый был, плел безобидные остроты вроде такой: «Удивительно — Мария Димитровна чай пьет, а пузо холодное…»

Он молча наблюдал, наблюдал — знал, что едем как в ссылку, — не вытерпел и сказал:

— А как же Нонка? Ей же на вулицу надо!

— Успеет еще! — буркнула мама.

Легли мы в бричку, чтоб ветер не обледенял тело. Ездовой, хоть и в овчинном тулупе, тоже бочком сидит, сильно согнувшись.

А кони ничего, идут, в гору, правда, тяжеловато, а на холоде и ветру все же легче двигаться…

Стали мы жить на стане. Спичек не было, и мы варили трут — вату с подсолнечной золой. Потом этот трут хорошо сушили и маленькую щепотку накладывали на краешек прозрачного крепкого камня, похожего на мрамор, и уже по нему били «крысалом» — стальным брусочком. От искр трут начинал тлеть, а уж раздуть, довести дело до огонька нетрудно.

Однажды трут отсырел, огня ни в какую не добыть. Пришлось идти на Рысоконскую дорогу, это семь километров по степи. По той дороге двигались разные люди — немцы и наши. Ничего не стоит перенести комочек жара на любое расстояние, если взять побольше кусок ваты или тряпки и замотать как можно туже. Прибежала я с криком «Скорей!», бросила остаток тлеющей ваты, которую уже стала катать из одной ладони в другую. Как к гремучей змее, мама подошла к ней, ловко подчерпнула ножом жаринку — и в вату из старого одеяла. Всё! Живой…

Словом, опять прижились. Стали появляться у нас одинокие люди. Зайдут, с жадностью расспрашивают. Мы, правда, научились отличать своего от чужого, то есть дезертира. Забрел к нам как-то и румын с отмороженным ухом — оно уже было как мясо, капающее кровью. Мама оказала румыну помощь, посадила есть. Он ел жадно.

— Румыния, — сказал он, — спасибо. Гитлер — плохо, Сталин — плохо, война — плохо, — и улыбнулся устало.

— Оставайся до утра! — Мама жестом показала на кучу сена и тряпки на ней.

— Но, но! — Он медленно встал и, изобразив автомат, показал, как «пух, пух» всю семью. — Зпасибо! — И ушел в нашей старой ушанке, в которой поместилась повязка.

Топили печь круглосуточно. Когда ветер стихал, я одевалась потеплее и отправлялась за топливом. У нас были бочка на колесах и конь неказистый — запрягали коня, скатывали бочку наземь, получалась повозка, и я ехала срезать стоявшие в снегу черные стебли подсолнухов, сухие-пресухие, которыми и топили. А когда надо, мы с мамой закатывали бочку на повозку и я ехала за водой.

На огромной территории колхоза было девяносто траншей картошки, засыпанных снегом, три амбара с зерном и с семечками. Я была добытчицей и картошки, и топлива, и воды. Однажды под Новый год я собирала подсолнухи… босиком. Запомнила этот день потому, что вдруг ни с того ни с сего теплынь, как летом, участки земли между льдинками стали теплыми, как одеяло. Кубань она и есть Кубань. Она во все века выкидывала номера по части погоды.