Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 46



Так я встретил своего отца Моисея Зайденбанда.

В кромешной темноте я почувствовал его всей душой. И он меня тоже. Мы только и прошептали: «Татэлэ, татэлэ» — «Зуннэлэ, зуннэлэ». [2]

Я бросил мешок и сетку, крепко накрепко обнял родного человека. Слез не стало. И голоса не стало. А стала одна боль за все порушенное.

Раз такое дело, вернулись к Школьниковым. Я тащил мешок волоком, и за нами открывался большой путь среди бескрайних снегов.

Школьниковы обрадовались, что это не Субботин, а мой пропавший столько лет без всякой вести отец.

Опять накрыли на стол. Мы ели и обсуждали, как мы все рады такому происшествию.

Отец спросил:

— Почему ты не спрашиваешь про маму?

— Она мертвая, — ответил я. — Если б была живая, тут бы сидела. А раз ее нету, значит, нету совсем.

Отец кивнул.

— Ты никогда спрашивать не любил. Еще когда маленький был. Никогда не спрашивал: что, как, почему. Мы удивлялись.

— А что спрашивать? Я и так знаю. Не головой. Сам не знаю, чем.

Отец опять кивнул. Ел он мало. Чая пил много. Без сахара. Хоть смотрел на него с интересом. Но, видно, не решался взять. Я не предложил специально, чтоб не смущать. Сам демонстративно пять кусков вприкуску съел, чтоб дать понять, мол, вообще-то жалеть сахар не надо.

Все-таки отец взял кусочек, еще на несколько крохоток его расколол щипцами, и держит на ладони.

Я не выдержал:

— Кушай, папа, сахар. Кушай.

Он в рот кинул, и сосет, как леденец. И лицо маленькое такое, и щек совсем нету. Внутрь ушли. И весь он внутрь ушел. И изнутри теперь ко мне явился.

Отец проговорил всю ночь. Из этого я ничего не вынес, так как не находил связи между словами. Только одно повторялось бесконечно: бежали, бежали, бежали. Как именно погибла мама, он не уточнял. Я хотел вставить свое слово про партизанский отряд, но отец не слушал. Только заглушал все одними повторениями: бежали, бежали, бежали. И еще — хотели кушать.

Наконец, мне удалось сказать:

— Вы собак ели?

— Нет. Не было собак.

— А если б были?

Отец посмотрел непонимающе.

Я думал про Букета и стремился рассказать отцу про его кончину, про окоченевшее его тело в мешке на улице. Но отец закрыл глаза и тяжело уснул.

Под утро очнулся и тронул меня за руку — я спал на полу, рядом:

— Слышишь, зуннэлэ. Мы такие важные люди, что за нами целая армия гонялась. Целая армия. Важные люди, важные люди. Я и Винниченке сказал. А он смеялся. Аж до икотки. До икотки из самого живота. Кричал, что живот разорвется, а перестать не смог.

И провалился в забытье.

Потом я его не добудился. Он умер.

Зинаида Ивановна обмыла его и одела в штаны и рубашку Школьникова.

При отце нашлись документы, из которых следовало, что он возвращается домой в город Остёр Черниговской области Украинской ССР после заключения в лагере смерти «Гросс-Розен». На правой руке Зинаида Ивановна показала мне номер. Я не запомнил. Столько в памяти держу, а номер выпал. Думаю, что мой ум просто спасался и потому не задержал проклятые цифры.

Легко сказать — возвращается. Столько лет возвращался через весь мир. До Остра добрался, из Остра ко мне в Чернигов. И тут нашел свой вечный пункт назначения.

Долго. А что не долго, спрашивается. Все долго.

Похоронили отца на еврейском кладбище по адресу: улица Старобилоусская, через сто метров от мясокомбината. Я хотел найти раввина, так как решил, что отцу, как насмерть пострадавшему именно еврею, будет приятно, но Школьников упросил не искать. Сказал, что сам договорится с человеком, чтоб тихонько почитал кадиш, не выделяясь. И правда, молитву человек прочитал тактично, не качался, не голосил. Прочитал по-русски, как пожелание на смерть. Мол, всего тебе хорошего, Моисей Зайденбанд. А там, где про Бога, голос принижал до шепота. Но кому надо наверху, услышал. Так мне представляется. Остальное — проформа.

Букета закопали там же. В отдельной ямке. Не слишком глубокой. За отдельную плату. Это являлось хоть маленькой, но отрадой. Сам бы я могилку ему не вырыл. Холодно, земля, как железо. Теперь же Букет где положено, как настоящий друг.

Субботин так и не появился.

Школьниковы меня жалели.

Самуил говорил:

— Отец есть отец. Но рассуди, какой он к тебе пришел. На нем подштанников не было. Рубашка рваная. Кожа и кости. Из зубов — четыре передних. Он бы не жил, а тебя за собой в обратную сторону тянул. Я считаю, что он отмучился.



Зинаида Ивановна поддерживала мужа:

— Да, горе, конечно, большое. Но у тебя и так двое стариков на руках, — имела в виду себя с мужем, — а тут еще один.

И тут я быстренько посчитал, что отцу было под самые пятьдесят, никак не больше. Много, но не старик же.

Я обиделся.

— Вы уже определили, что вы у меня на руках? А вы меня спросили? Я вас до смерти вашей досматривать не собираюсь. Отца своего — досматривал бы. Пылинки б с него сдувал. Вы мне предлагаете с вас сдувать?

Притихли. Видно — испугались. Конечно. Бездетные, старые. Кому нужны? А тут я. Теперь по всему — сирота. Им приятно в глубине души.

А с другой стороны — куда мне деваться?

Ни отца, ни матери, ни Букета.

На этом я поставил точку и поклялся в мыслях, что досмотрю Школьниковых до последнего их вздоха, а потом продолжу жизнь самостоятельно. Времени у меня полно.

Жизнь распорядилась — значит, исполняй.

Весной, когда зацвела природа, я гулял по Валу. Любовался на вязы, липы, каштаны.

И тут мне захотелось любить конкретно какую-нибудь женщину. Тоска завладела мной, как в кино. Но вокруг ходили парами и меня не замечали.

Любовь явилась бы для меня отвлечением от мыслей, спасением. Все чаще снился Остёр и мое трудное детство, и подростковый возраст. Лес, партизаны, полицаи. Рувим махал ножницами и резал ими высокое небо, а Сима мешала что-то в здоровенном казане литровым черпаком. Я заглядывал в казан, там плавало сало и неясная крупа. Во сне я радовался, что сейчас буду сытый навек, и Букет ластился к моим ногам. А ноги босые. И в крови. Я отмываю ноги варевом из казана, оно не обжигает, а ноги становятся белые-белые и вроде уже не мои, а какой-то чужой женщины.

И вот в такой обстановке закончилась весна.

Уже стоял в разгаре июль месяц.

В парикмахерскую зашла дивчина. С длинной косой. Брюнетка. Коса пушистая, и вообще волос пушистый, непокорный. Такой стричь — мука.

Садится ко мне в кресло и просит буквально со слезой в глазах:

— Срежьте мне косу. И под мальчика постригите.

А я знаю из опыта, что под мальчика такие волосы делать нельзя. Закрутятся мелким бисером и будет некрасиво, и ко мне претензии.

Я мягко говорю:

— Зачем — под мальчика? Давайте я вам длину оставлю до плеч. Вы сможете и на бумажку накрутить, на пиво хорошо держится. Или как еще. Или пучок аккуратненький на затылочке закрепить. И раковиной на один бок

— Нет. Режьте под мальчика.

И разрыдалась. Сморкается в простыню, обмотанную вокруг нежной шейки.

Я делаю замечание:

— Вы в свой платочек сморкайтесь, а не в простыню. Я после вас стирать не буду.

Сказал строго, изо всех сил.

Она прекратила.

Оказалась с характером:

— Ну, так вы стричь будете? А простынку я сама постираю. Вы, главное, постригите. Мне домой надо скорее.

Ну ладно. Стригу.

Для начала косу распустить надо. Распустил. И запах такой пошел по помещению! Трава. Чистая трава.

Спрашиваю как специалист:

— Вы чем промываете?

— Мылом хозяйственным. Потом полощу. Чабрец. Кора дуба. Аир, — и опять заплакала.

Стригу и напеваю песню. Какая на языке попалась, такую и напеваю. Примерно, «рэвэ та стогнэ Днипр широкый…» Песня драматического содержания, чтоб девушке поднять дух.

2

Папочка, сынок (идиш).