Страница 69 из 79
Он откинулся к спинке стула, сложил на груди руки и мрачно усмехнулся.
Ружье было в пределах досягаемости Келсо, но он не мог даже пошевелиться. Возможно, оно не заряжено. А если заряжено, он не знает, как оно стреляет. Но даже если бы знал, он отдавал себе отчет в том, что не сможет застрелить этого русского: в нем таилась какая-то сверхъестественная сила. То он где-то впереди, то вдруг оказывается сзади. То он среди деревьев, то мгновение спустя сидит за столом, разглядывая свою коллекцию признаний и время от времени делая какие-то пометки.
— Но еще хуже — зараза правого уклонизма, — сказал русский после паузы. Он снова разжег трубку, шумно вобрав в себя дым. — Первым из них был Голуб.
— Первым из них был Голуб, — тупо повторил Келсо. Он вспомнил могильные кресты: Т. И. Голуб, стертое лицо, умер в ноябре 1961 года.
Суть сталинского успеха, в сущности, очень проста, он основан на убеждении, которое можно выразить в трех словах: люди боятся смерти.
— Голуб первым поддался классическим примиренческим тенденциям правого уклонизма. Конечно, я тогда был еще ребенком, но его хныканье до сих пор звучит у меня в ушах: «Товарищи, в деревнях говорят, что тело Сталина вынесли с его законного места возле Ленина. Ох, товарищи, что же нам делать? Это безнадежно, товарищи! Они придут и убьют нас всех! Нам пора сдаваться!»
Видели ли вы когда-нибудь рыбаков во время шторма на большой реке? Я видел много раз. Одна группа напрягает все силы, подбадривает своих товарищей и смело борется со стихией: «Смелее, ребята, крепче руль, режь волну, прорвемся!» Но есть и другой тип рыбаков, которые при первых признаках бури теряют присутствие духа, начинают хныкать и деморализуют этим остальных: «Какой ужас, приближается шторм, ложись, ребята, на дно лодки, закройте глаза, авось вынесет на берег».
Русский сплюнул на пол.
— Чижиков в ту же ночь увел его в лес, а наутро мы увидели крест. И так был положен конец хныканью правых уклонистов, и даже эта старая свинья, его вдова, с тех пор как воды в рот набрала. И еще несколько лет спокойно продолжалась работа под четырьмя нашими лозунгами: лозунгом борьбы против пораженчества и самоуспокоенности, лозунгом борьбы за самообеспечение, лозунгом конструктивной самокритики, который лежит в основе нашей партии, и лозунгом, гласящим, что в огне закаляется сталь. А потом начался саботаж.
— О, саботаж, — пробормотал Келсо. — Разумеется.
— Он начался с отравления осетровых. Это случилось после суда над иностранными шпионами, в конце лета. Однажды утром мы увидели, как рыбы всплывают белым брюхом вверх на поверхность реки. Много раз мы замечали, что приманка исчезает из капканов, а зверь не ловится. Грибы высохли, мы едва собрали пуд, чего никогда раньше не было. Даже ягоды в радиусе нескольких километров исчезли — мы не смогли их собрать. Я обсудил эту кризисную ситуацию с товарищем Чижиковым — я был уже постарше, понимаете, и имел право обсуждать положение. Так вот, его анализ и выводы совпали с моими: то было классическое проявление троцкистского вредительства.
Когда Ежова поймали — он шел с фонарем после отбоя, свинья, — против него возбудили дело. А это… — он протянул толстую стопку листов, исписанных неразборчивым почерком, и бросил их на стол, — это его признания, можете посмотреть, написаны им собственноручно: как посредством мигания фонаря он принимал сигналы от каких-то своих сообщников, с которыми вступил в преступный контакт во время рыбалки.
— Ежов?
— Жена его повесилась. У них был ребенок. — Он отвернулся. — Не знаю, что с ним стало… Они все умерли, конечно. И Чижиков тоже.
Снова молчание. Келсо чувствовал себя Шехерезадой: пока он говорит, у него остается шанс. Молчание — предвестник смерти.
— Этот товарищ Чижиков… наверное, был… — он едва не сказал: чудовищем, — сильным человеком.
— Ударник, — сказал русский. — Стахановец, солдат и охотник, красный специалист и теоретик высочайшего калибра. — Он почти прикрыл глаза и перешел на шепот. — Ух, как он меня бил, товарищ! Он все время меня бил, пока я не начинал лить кровавые слезы! По инструкциям, которые он получил относительно моего воспитания от высших органов власти, он должен был все время давать мне взбучки. Всем, чему я научился, я обязан ему.
— Когда умер товарищ Чижиков?
— Две зимы тому назад. Он тогда уже наполовину ослеп и стал очень неловок. Он угодил в один из своих же капканов. У него почернела нога и начала вонять, как червивое мясо. Он впадал в беспамятство. Рычал от гнева. В конце концов он попросил нас оставить его на ночь в снегу. Собачья смерть.
— А его жена, она умерла вскоре после него?
— Через неделю.
— Она, наверное, заменяла вам мать.
— Да. Но она постарела. Не могла больше работать. Это трудно было сделать, но это было к лучшему.
«Он никогда не испытывал любви к человеческому существу, —писал его школьный товарищ Иремашвили. — Он не знал чувства жалости ни к человеку, ни к животному, ия никогда не видел, чтобы он плакал…»
Трудно было сделать…
К лучшему…
Русский приоткрыл один желтый глаз.
— Вы нервничаете, товарищ, — сказал он. /— Я это чувствую.
У Келсо пересохло в горле. Он посмотрел на часы.
— Я беспокоюсь о коллеге…
Прошло уже больше получаса, как он оставил О'Брайена на берегу реки.
— Об этом янки? Положитесь на меня, товарищ. Не верьте ему. Сами увидите.
Он снова подмигнул, приложил палец к губам и встал. Затем метнулся по комнате с невероятным проворством и ловкостью — в его движениях было что-то грациозное: один, два, три шага, а пятки сапог едва ли коснулись пола. Он распахнул дверь. За ней стоял О'Брайен.
Позже Келсо думал о том, что могло за этим последовать. Русский перевел бы все в шутку? («Не хлопайте ушами, товарищ!») Или же он счел бы О'Брайена очередным лазутчиком, пробравшимся в миниатюрное сталинское государство, где из него будут выбивать признание?
Трудно сказать, что могло случиться дальше, потому что русский внезапно резким, грубым движением втащил О'Брайена в комнату. А сам встал в дверном проеме, чуть склонив набок голову, расширив ноздри, принюхиваясь и прислушиваясь.
Суворин не заметил дыма. Его увидел Кретов.
Он притормозил, включил первую передачу, и следующие несколько сот метров они продвигались медленно, пока не увидели начало тропы. Посередине ее белела крыша «тойоты», ярко выделявшаяся на фоне темных деревьев.
Кретов затормозил, подал немного назад и, не выключая двигатель, попытался разглядеть дорогу. Затем включил передачу, резко прибавил газ, бульдозер свернул с дороги на тропу, расчистил путь к «тойоте» и остановился неподалеку. Кретов выключил двигатель, и на какое-то мгновение на Суворина вновь обрушилась неестественная тишина.
— Какие конкретно приказы вы получили? — спросил он Кретова.
Тот открыл дверцу.
— Мои приказы основаны на русском здравом смысле: загнать пробку назад, в бутылку, желательно — в самом узком месте. — Он легко спрыгнул в снег и потянулся к своему «АК-74». Сунул в карман куртки запасные магазины. Проверил пистолет.
— Это и есть самое узкое место?
— Оставайтесь в машине и грейте задницу. Мы быстро управимся.
— Я не собираюсь участвовать в каких-либо незаконных действиях, — сказал Суворин. Его слова прозвучали на редкость абсурдно и слишком высокопарно даже для его собственных ушей, Кретов же просто оставил их без внимания. Он и его люди уже уходили. — По крайней мере не должны пострадать иностранцы! — крикнул он вдогонку.
Он просидел несколько секунд в машине, глядя на удаляющиеся спины спецназовцев. Затем, чертыхнувшись, нагнул переднее сиденье и протиснулся в дверь. Кабина оказалась довольно высоко над землей. Он прыгнул, почувствовал, как его потянуло назад, и услышал треск лопнувшей ткани. Подкладка пальто зацепилась за металлический угол. Снова выругавшись, отцепился.
Догнать ушедших вперед было нелегко. Они в отличной физической форме, чего он не мог сказать о себе. У них армейские сапоги, у него — городские ботинки. И он не догнал бы их, если бы они не остановились, разглядывая что-то в снегу возле тропы.