Страница 4 из 14
На Приморском бульваре было прохладно под платанами, платаны были огромными, в три, а то и четыре обхвата, самые, наверно, большие в мире. Пусто было на бульваре, только в конце аллеи томились на солнышке возле памятника Пушкину разноцветные пионеры.
Плющ сел на скамейку, снял шляпу и закурил. Происходят в общем-то не очень приятные вещи. Галка прислала письмо из Питера, обещала приехать в июле, это недели через две, а куда с ней деваться, непонятно. Переговоры с ЖЭКом на Балковской улице затянулись. То ли дадут подвал в аренду под мастерскую, то ли не дадут. Надо срочно давать на лапу, а денег нет, и занять, главное, не у кого. Все ребята сидят на дикофте, у Дюльфика наверняка есть, но он, падла, не даст. Галка, Галина Грациановна, наверняка притащится с кучей денег, только он ей не альфонс. Плющ вспомнил, как они познакомились, и усмехнулся. Было это в Питере, года четыре назад. Многие ребята учились тогда в Мухинском, — и Морозов, и Кока, и Карлик. Плющ приехал в Ленинград зимой, в длинном отцовском кожане, таком устрашающем, что богемные мальчики из «Сайгона», на углу Невского и Владимирского, разбегались при его появлении. Целые дни проводил Плющ в мастерской, его узнавали преподаватели и раскланивались с ним. Он писал, рисовал, изучал технологию фрески, мозаики, энкаустики. Занятия эти перемежались хождениями по Эрмитажу, где он бывал от открытия до закрытия, отдыхал, сидя в зале со старинным оружием. Однажды в лютый мороз его перехватил на Дворцовой площади турист с фотоаппаратом и, указывая на Александрийский столп, спросил: «Кому этот памятник?» Плющ, не сбавляя темпа отдельно идущих своих ножек, ответил: «Памятник Зусману!» — «Спасибо», — обрадовался турист.
В какой-то компании, куда затащил его Морозов, Плющ скучал среди благовоспитанных девушек и восторженных любителей джазовой музыки. Вдруг отворилась дверь и вошла… Плющ, конечно же, прибеднялся, ссылаясь на мелкий шрифт и советскую школу. Книги он время от времени почитывал, а Пушкина так просто любил. Так что образования хватало, чтоб назвать вошедшую даму хоть мимолетным видением, но она была ужасна. Плющ громко и неприлично расхохотался при ее появлении и долго не мог успокоиться. Даму вынули из дорогой волосатой шубы, она была черна, раскрашена яркой помадой и какими-то напоминающими синяки пятнами, морщины ее лица были густо набелены. Предполагалось, что если она выглядит на шестьдесят, ей по крайней мере лет восемьдесят. Дама нисколько не обиделась на смех Плюща, а стала сама смеяться, еще громче, показывая на него пальцем. Маленький Плющ, в курточке, с черной челочкой и раскосыми глазами выглядел четырнадцатилетним. В тот же вечер и образовалось гремучее соединение старческой инфантильности, доверчивости, неопытности и требовательной умудренности нового поколения. Они были такими разными, что между ними полыхали синие молнии, воздух рвался над ними с треском обивочной ткани, пахло озоном и серой…
Муж Галины Грациановны был капитаном дальнего плавания, и эта романтическая профессия ложилась «ложкой мэда на живит» приморского хлопчика.
За эти годы Галина Грациановна наезжала в Одессу несколько раз, кипучая, могучая, с кучей подарков и все нарастающей жаждой жизни. Плющ принимал ее в мастерских и квартирах друзей, о чем надо было долго и трудно предварительно договариваться. Только их красочная несовместимость и убеждала в конце концов посторониться какого-нибудь крепкого Кирилюка или Пасько. Две-три недели ее сокрушительного гостевания Плющ много и вкусно ел, но выматывался физически и, главное, нравственно. Мало того, что он не брал в руки кисть, Галка вышибала из-под него почву, меняла скорость его жизни, а самостоятельность свою, отдельность от всех, Плющ ценил больше всего.
В ранней юности, занявшись живописью по-настоящему, Костя много времени провел в гостях, в родительских домах своих друзей. Его кормили, укладывали спать и почему-то жалели.
У него были отец и мачеха, и бабушка, и полдома на Пересыпи, рабочей окраине, славившейся некогда темными ночными разбоями. Отец его, капитан порта Каролино-Бугаз (одно название — землечерпалка, баржа и два крана), был недоволен новым Костиковым увлечением, он считал рисование делом не мужским и позорным, и, встретив однажды своего сына с красавцем художником Эдом Павловым, принял того за педика и категорически запретил Костику с ним встречаться.
Новая жизнь требовала непрерывного общения с новыми друзьями, споров за стаканом вина и ослепительных озарений. Уже тогда чувствовал Плющ свою отдельность.
Друзья учились в художественном училище. Поступить туда Плющу мешало два досадных обстоятельства: не на что было купить аттестат зрелости или хотя бы справку об окончании восьми классов, и главное — чудовищная врожденная безграмотность. Он мог сделать в слове «абрикос» четыре ошибки: «оберкоса». Друзья пытались помочь, заставляли писать диктанты, он соглашался даже, но неизменно писал, как слышал, вернее, как хотел.
В училище Плющик был своим человеком, он мог зайти в мастерскую любого курса, ему давали место, и преподаватель распекал его, как и всех. Маленький рост, безукоризненная бандитская вежливость и имя «Костик», мешали многим относиться к нему серьезно. Между тем он в двенадцатилетнем возрасте складывал самостоятельно печь-голландку.
Море над портом пропадало, превращалось в небо, появлялось вновь у горизонта небрежной голубой растяжкой. «Прямо Рауль Дюфи», — подумал Плющ равнодушно, с некоторой даже досадой. Он поднялся со скамейки. Надо пойти в «Бристоль» отметиться.
Интуристовская гостиница «Красная» действительно называлась до революции «Бристоль». Располагалась она на улице Пушкинской — на этот раз без понта, действительно самой красивой улице в мире, так по крайней мере заявляли постояльцы гостиницы, туристы со всех сторон света. Был при гостинице ресторан, был и бар, обыкновенная, на первый взгляд, стекляшка с двумя дверями на улицу.
После знаменитого «Гамбринуса», потерявшего свое значение в незапамятные времена, по смерти не так даже Сашки-музыканта, как Александра Ивановича Куприна, после, особенно, переселения «Гамбринуса» с Преображенской на другое место, на престижную Дерибасовскую, бар «Красный» стал местом, где собиралась вся Одесса. Да и «вся Одесса» изменила свой облик. Вместо рыбаков, биндюжников и щипачей, ее представляли теперь фарцовщики, валютчики, художники и поэты. Проститутки, разумеется, остались, но и те претерпели изменения, называясь теперь манекенщицами, танцовщицами филармонии и продавщицами книжных магазинов.
Валютчиков и фарцовщиков, естественно, привлекала сюда зарубежная клиентура. Молодых художников и поэтов — дешевизна напитков и демократически настроенные бармены. Можно было вести себя кое-как, иногда лишь бармен Аркадий покрикивал: «Слава, выведу. Карлик, тебе хватит». Маститые же члены творческих «Спилок», Союзов значит, бывали здесь и потому, что рядом (Союз писателей находился в соседнем доме, где жил О. С. Пушкiн, как гласила мемориальная доска), и потому, что это Пушкинская, и пес его знает еще почему.
Это был Эдем, где за одним столиком мирно пили водку волчара председатель «Спилки Письмэнныкив» и молодой поэт, асоциальный разгильдяй, что не мешало их основным отношениям — матерый делал все, чтобы не принять своего собутыльника в Союз.
Представители же криминального мира жили здесь сами по себе, диффузии никакой не происходило. Встретившись где-нибудь на улице, художник и валютчик раскланивались друг с другом, здесь же как будто не замечали. Эта выработанная за несколько лет этика была удобна всем. Проститутки могли беспрепятственно садиться за любой столик. С поэтами они просто дружили, иногда угощая.
Бар был дневной, утренний даже, работал с восьми утра до пяти вечера, поэтому к закрытию здесь было особенно людно: не успевшие запланировать вечер поспешно стекались сюда. Здесь формировались компании, команды, отряды, отсюда они направлялись в разные концы города пить, спорить, петь старые песни.