Страница 26 из 56
Иногда перед тем как уснуть, в час, когда ложатся тени, благоприятствующие возвращению подлинных имен на уста сказителей, что сидят вокруг костра перед черепами и скелетами животных и людей, умерших, оттого что родились, — в час, пробуждавший в сердце Кона потребность в каком-нибудь прекрасном обмане, более могучем и великом, чем все прежние, рожденные человечеством в тоске одиночества, Меева прижималась лицом к земле в смиренной позе, полной трепета и мольбы, и этот жест страстного поклонения, казалось, вызывал из небытия очертания стопы какого-нибудь властительного исполина.
— Знаешь, чего бы мне хотелось, Кон? Чтобы ты когда-нибудь взял меня с собой во Францию. Там можно все узнать про наших предков. Немецкий попаа мне говорил, что там все наше прошлое хранится в музеях и в книгах. Я ушла из миссионерской школы в тринадцать лет, но во Франции, мне кажется, я могла бы за год узнать все наши древние обычаи и подлинные имена…
Кон страдал. Негодование, являвшееся, впрочем, его нормальным состоянием, заставляло бурлить его кровь с ревом и рокотом, в которых он предпочитал не узнавать обычный шум Океана на коралловом барьере.
— Ты обязательно должен отвезти меня во Францию, Кон. Ведь там все наши боги. Говорят, они очень красиво смотрятся за стеклом с подсветкой и специальный человек объясняет, кто они и что сотворили.
Кон лежал на спине, придавленный огромной тяжестью в сердце. Развалясь на облаке, луна напоминала лежащую «Маху» Гойи. Он зажег вечернюю сигару, которую непременно выкуривал перед сном, и ее дым унес с собой последние тревоги уходящего дня. На вершине кокосовой пальмы какой-то жук или грызун, названия которого он не знал, надрывался в громком сухом поскрипывании, чередуя его с долгими паузами, нарушаемыми лишь лепетом хупе — ветра, дующего с земли.
Когда Кон уснул, ему опять приснился Христос. По рассказам негров из Ресифи, Он чуть не выдал себя недавно в Бразилии, забросав камнями крестный ход в голодающей деревне: церковники дошли в своем цинизме до того, что несли изображение смиренного и кроткого Христа-агнца, глубоко безучастного к бедствиям человека. Настоящий Христос взревел от ярости и начал швырять камни в этот символ покорности, приколоченный к кресту. Его арестовали и посадили в тюрьму. Несколько недель этот одержимый, прильнув лицом к прутьям решетки, выкрикивал мятежные призывы, требуя превратить свинскую земную помойку в пригодное для жизни место. Наконец в один прекрасный день Он вдруг понял, что единственный бог, которого заслуживает наш век, — это Христос Самоустраняющийся. С тех пор он прячется в сердце некоего бродяги на Таити, где никому не придет в голову Его искать.
Кон проснулся среди ночи после этого мессианского сна, разбуженный необычной, к тому же немецкой песней. Он протер глаза и увидел Мееву. С растрепавшимися волосами, в которых запуталась рыжая луна, Меева стояла, обратив свою наготу к фосфоресцирующей белизне, не знавшей ни пределов, ни меры.
Она пела. Наверно, и этой песне ее научил немецкий попаа-этнолог:
Кон узнал стихи Гейне. «Старинная сказка одна…» Вот и все, что осталось от первой пироги и ее гребцов, ставших первыми маори.
На рассвете они сделали крюк, чтобы навестить Рене Ле Гоффа. Бизьен поддерживал его как мог, но бретонец все равно кипел: «Транстропики» построили настоящую обрядовую хижину для его конкурента в двух шагах от шоссе, а его, Ле Гоффа, даже не внесли в список «культурных достопримечательностей», возле которых должны останавливаться экскурсионные автобусы. Он сидел у себя в фарэ, раскрашенный с головы до ног, но приходили к нему только те, кого он сумел завлечь сам рекламными проспектами со своей фотографией, — его вахинэ разносила их по гостиницам и совала в руки туристам. В довершение всего, поскольку попаа явно не проявляли к нему особого интереса, местные крестьяне тоже перестали в него верить и являться с подношениями. Он обрушил на голову Кона страшный поток сетований и угроз:
— Ты можешь мне объяснить, почему они поощряют этого проходимца, а меня бросают на произвол судьбы? Что они против меня имеют? Еще год назад. как только приезжал какой-нибудь журналистишка. Бизьен тащил его сюда, заплатив предварительно крестьянам, чтобы они пришли коснуться меня и поднести дары, — хотел продемонстрировать, что на острове делается все для сохранения древних народных верований. А сейчас — ничего. Крестьяне косятся, им от меня теперь никакого проку, я не привлекаю туристов, не приношу деревне дохода. Чем я хуже того жулика? Что во мне не так?
Достаточно было мельком взглянуть на беднягу Ле Гоффа, чтобы понять, что в нем не так. Хотя он был весь размалеван самым варварским образом, ему не хватало таинственности.
— Ты слишком много болтаешь, — ответил Кон. — Если бы ты хоть изредка держал пасть закрытой, а не разорялся перед каждым встречным-поперечным насчет любви к человечеству, разоружения, христианского милосердия и прочей чепухи, которую люди сто раз слышали, я уверен, что Бизьен мог бы тебя использовать. Но ты, видимо, считаешь, что туристы специально едут на Таити послушать речи, которыми им все уши прожужжали дома. Тебе не хватает достоверности, вот и все. Или ты считаешь американцев полными идиотами, способными поверить, будто таитянский тики для того и существует, чтобы вещать о братстве между народами и ядерной угрозе? Это выглядит несерьезно.
Но Ле Гофф обладал истинно бретонской твердолобостью, и Кон вдруг понял, посмотрев на его истощенное лицо и искренние, сверкающие праведным гневом глаза, чего ему действительно не хватает и почему у него нет никаких шансов на успех: он выглядел несерьезно, потому что был серьезен. Он хотел делать добро. Этот недотепа, выдававший себя за мошенника, оказался самозванцем: в глубине души он и вправду жаждал спасти мир, и, несмотря на все его ухищрения, это было заметно. Такое скрыть не может никто, разве только гений.
И Кон высказался прямо, без обиняков:
— Ты не годишься. Можешь сколько угодно разрисовывать себе физиономию, но это видно.
— Что? Что видно?
— А то, что ты пытаешься скрыть от людей свое человеческое лицо. И что в день, когда на Муруроа рванут эту водородную гадость, ты вымажешь себе лицо дерьмом.
С минуту Ле Гофф неистово боролся с собой. Но куда там! Это была чистая душа.
— Да, вымажу, клянусь тебе, вымажу! — заорал он оглушительным голосом, так что куры,
копавшиеся в земле у его ног, бросились врассыпную.
Кон сплюнул.
— Ладно, но тогда не жалуйся, что тебя не принимают всерьез. В роли тики ты много на себя берешь. Думаешь, гиды из «Клуба Медитерране» поведут к тебе своих клиентов, чтобы ты их потчевал идеологическими передовицами из женских журналов? Люди не могут в тебя верить. Если ты считаешь, что полинезийский идол должен держать перед своими поклонниками пламенные речи в защиту мира, то ты просто ненормальный.
Ле Гофф слушал со слезами на глазах.
— Что ж теперь со мной будет?
— Я поговорю с Бизьеном, у меня есть идея. Ему нужен человек.
Кон был искренне возмущен: Ле Гофф выбрал самый живописный уголок острова, чтобы нарушить здешнюю гармонию прекраснодушными терзаниями, угрызениями совести и глупым мычанием, взывающим к человеческому достоинству. Вот уж поистине настоящий змей! Если он тут останется, может случиться землетрясение: земной рай способен на что угодно, лишь бы выбросить отсюда этого зануду.
Склон горы, казалось, ходил ходуном от взрывов ослепительных красок, бивших разноцветными фонтанами — пурпурными, желтыми, медно-красными — вокруг гигантских папоротников, которые словно простирали над ними руки, усмиряя отеческим жестом разгулявшуюся молодежь. Выше, в зарослях цезальпиний, звучал хрипловатый хор водопадов. А далеко внизу, за холмами, покрытыми гибискусами, орхидеями и гуаявами, за пальмовыми рощами, заслонявшими пляж, крошечные рыбаки волокли по отмели сети, где уже бились сотни рыб, посылая серебристые отблески, мгновенно исчезавшие на фоне желто-зеленой воды. Высокая белая башня облаков поднималась от Океана вертикально вверх, застыв неподвижно между дневным и вечерним ветром.
37
Не знаю, что стало со мною —
Душа моя грустью полна.
Мне все не дает покою
Старинная сказка одна.
Перевод В. Левика