Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 55

А теперь — почему зеркало над дверью и в хлебном отделении мертвые мутные чулки.

Про богатую квартиру номер два рассказано, а про первую нет. Однако если не осмыслить главного ее своеобразия, рассказать не получится. Да, там не шикарно, там все лежалое и заношенное, но тамошние жильцы — люди не вовсе бедные. Нехватка всего на свете — еще не бедность, ибо нехватка наличествует в жизни всеобщей, а у кого как бы всего хватает, тем не хватает храбрости этим попользоваться ввиду нехватки у остальных.

И достаток воплощается в бессмысленном.

Ну чем, скажем, зажиточен сам по себе фарфоровый медведь? Зачем коричневое пианино, если некому играть? Плюшевая скатерть, вещь, конечно, шикарная, или бурый ковер на стене, где плясунья в скособоченных шароварах скособочившись танцует среди шелковых, как зализанный теленок, волнистых кинжалов — зачем оно?

На плюшевой скатерти не поешь, едят на клеенке. Из-под ковра клопов не изведешь ни пиретрумом, ни огневым спичечным способом, ни керосином. Значит — для красоты. То есть налицо желание украсить житье и жилье. Как? дело амбиций, пристрастий и возможностей. А между тем в жилище номер один необычных вещей, которыми скрасилась бы скудость существования, было, оказывается, совсем немало, но никакая почему-то по назначению не использовалась. Красота была только для красоты, что каждый понимал, разумеется, по-своему.

Посудите сами:

Средних размеров зеркало, бывшее, как теперь ясно, венецианским или на манер венецианских произведенное — прямоугольное, с зеркальной же рамой, образовывавшей по углам перекрестья, с зеркальными лунками по изнанке и с рифлеными матовыми шариками для сокровения медных шурупов, какими рама приделана к подзеркальной доске, имело место над дверью под потолком, прямо над этой дверью лежавшим. Поглядеться в зеркало ниоткуда не получалось, и оно отражало лишь электропроводку, свисавшую с приколоченных к потолку роликов, пыльную, свитую из допотопных проводов в ниточной, замохнатившейся от времени оплетке, под которой медные жилки прикрывала не лет двадцать как вошедшая в монтерское дело черная резина, а старая гуттаперча, давно уже сохлая и посекшаяся. И отражением этим неприятно усиливалось ощущение от провисших токоносных путей, на которых можно бы и развешать стирку, не будь они такие пыльные, не держись ролики на ржавых гвоздях и если не бояться, что через мокрые исподники ударит током.

Еще в комнате стоял большущий буфет, с виду из буроватого дуба, но фанерный, и все его полки, открытые и закрытые, все ящики и шкафяные отделы использовались самым нелепым образом, так что скарб полезного употребления получался недосягаем в избытке невероятного хлама.

Левая, скажем, боковая стойка была набита почему-то тряпьем: чулками, гигантскими пододеяльниками, огромными наволочками, на которых попадались не только обломки скорлупных перламутровых пуговиц, но полотняные кальсонные тоже. В правой стойке пылились какие-то старые счетоводные записи, папиросная в потеках бумага с перерисованными на нее кудрявыми монограммными литерами, потерявшая черноту копирка, сухие газетины, а на нижней полке среди пустых бутылей из-под синьки и фиолетовых чернил лежала на боку забытая эпохой гильотина для сахарных голов, вся в чешуе жирной ржавчины.

Там же в большой жестяной банке из-под черной икры с изогнутым в полукольцо осетром на крышке и надписью «Русско-персидская компания», повторенной еще и персидским почерком, содержался молотый, страстно пахнувший кофе. Лежал он с двадцатых годов и пролежал как довоенное, так и военное время, хотя лежалось ему неспокойно. Кофе всегда демонстрировали гостям, вот, мол, какое пахучее, лежит и хоть бы что, но мы его не употребляем, потому что зачем, если есть в пачках с цикорием. Это же — без цикория, и в нем, наверно, уже завелись черви.





Почему кофе с цикорием считался лучше кофе без цикория — не понять. Цикорный брали из саврасых поганых пачек по две чайных ложки на кастрюлю и варили. И, что интересно, в войну, когда мать куда-то ушла, Панины отец и брат жадно выпили за темный декабрьский день большую кастрюлю кофе, похоже, оставленного матерью, похоже, со сгущенным молоком, но, как потом выяснилось, это была нечистая вода, сохраняемая после мытья посуды для следующего мытья, чтобы в холод лишний раз не ходить на колонку.

А густой и мягкий русско-персидский порошок, несмотря на века хранения, благоухал в жестяной круглой коробке, не снижая запаха, и ни один червяк, даже в войну, когда люди в унижении своем пили посудные помои, не отваживался в него даже сунуться, уважая заморскую природу коричневого праха и понимая поселковое свое место.

Червяк уходил в перловку или — чуф-чуф-чуф — перебирался в муку, если та непонятно откуда бралась.

Буфет, как все деревянное, а значит, и домовые стены, как всю мебель, давно ели древоточцы, но ни их скрипу, ни тихого осыпания истираемой древесины по ночам не было слышно. Зато была слышна ходьба мышей, скребня их зубов и даже брачный писк. А сверчков в наших домах, как и по остальной Москве, тогда почему-то не было…

Вот и весь трактат о богатстве и бедности, из коего следует, что богатство, оно в предметах роскоши, в украшении жилища, в кое-какой (ибо от прочих отличаться не стоит) хорошей одежде. Оно в возможности дорваться до украшательного пайка эпохи. Попользоваться же тем, чтоесть, перевесить зеркало, начистить набитые пуговичной дребеденью стоявшие на буфете фражетовые кофейники-сливочники и наливать из них молоко в бразильский кофе, который, между прочим, тоже годится варить две чайных ложки на кастрюлю — то есть вернуть вещам их правильный смысл, — об этом соседская семья не догадывалась и этим бедняцкую свою бедность усугубляла.

Дядя Буля был, как все галантерейщики, сладострастен, как все одесситы, легкодумен и устремлен в невероятное. Ночью он и жена лежали в никелированной кровати. Остальные домочадцы спали по своим тоже никелированным кроватям в двух остальных каморах, а на кухне сквозь неразлепляемые полипы сопела на раскладушке Шлымойлиха. В трехаршинных спаленных потьмах дядя Буля, лежа с женой, суетился. Хотя они давным-давно были женаты и в данный, допустим, момент ничто не препятствовало совершению немудрящего супружеского акта, Буля зачем-то щипал жену за ягодицы, а той это ужасно претило. Полагая такие действия простолюдинством и неуважением к себе, она сварливо бормотала: «Ну сделай уже, что ты решил, и делай ночь!» (Читателя, сразу спохватившегося насчет великого «Делай ночь, Нехама!», прошу не подозревать заимствований; просто Булина жена, не ведая того, пользовалась знаменитым оборотом, вернее, перелицовкой на русский язык обычной для себя бытовой фразы, и только поэтому звучал по ночам в их постели скрижальный слог русской классики. Так что щипки были уж вовсе неуместны, тем более что жена его не девка какая-нибудь!)

За фанерной переборкой в квартире номер один по ночам тоже спали как могли. Старший, к примеру, сын укладывался на столе, который для этой цели удобно раздвигался. Интересно, как бы получилось ему спать на вожделенном столе круглом, пускай тоже раздвижном? Его молодые, хватающие воздух сновидений руки срывались бы за скругления на лицо братишке, спавшему впритык на диване, а диван был торцом к кровати, на которой валетом спала с матерью Паня, а отец спал или на полу (когда наезжали родственники), или на раскладушке — холст на крестовинах — у низкого окна, и если поглядеть ночью, накрытый белым горизонтальный отец перечеркивал и без того перечеркнутый подоконником оконный проем.

Но стоит ли так распространяться о ночи, если сама по себе она или поэма с тихими тополями, или уголовница, или темный мрак для отчаяния, а значит, уснащать ее слободским храпом с засвистами или грубиянскими Булиными щипками — не хочется, тем более что его жена не девка какая-нибудь!

А девка какая-нибудь, между прочим, есть. Она уборщица в столешниковском магазине. И бывает по-разному. Иногда Буля приходит на работу за час до открытия, а иногда задерживается для учета. И происходит все вот как: девка молчаливо протирает нижние полки или подмывает пол. Буля устремляется к ней гимнастическим шагом, но она никогда не обращает внимания, продолжая протирать какой-нибудь нижний закром, а из-под накинутой Булей на ее толстокофтую спину юбки и потом бязевой кривой рубашки обнаруживается лиловый женский пояс, какой вы не достанете, и перекрученные коричневые чулки в резинку. В других — уборщицам ходить не положено. Больше ничего исподнего не бывает. Быстро пристроив юбку с бязевой рубашкой на пояснице заголяемой невольницы, дядя Буля тихо отстегивает задние натянутые резинки, чтобы, соскочив вдруг с чулка, они не щелкнули по чему не надо. Умело, значит, отстегивает он напружиненные эти резинки и, давши им съежиться в горстях, тихонько уводит с места телесного соприкосновения.